Узкая дорога на дальний север — страница 32 из 73

содержание запоминаемого не имеет никакого значения. Он не признался, что был удивлен тем, как много в манифесте Гитлера для него было исполнено смысла.

– Я тут, признаться, с одним из этих голландских макаронников сговорился, – сказал Друган Фахи. – Поверил ему. Шинель свою ему продал.

Петух Макнис спросил, что Друган получил за шинель.

– Три доллара и немного пальмового сахара. Еще книгу.

– Шинель самое малое десятку стоит, – сказал Петух Макнис, который ненавидел голландцев любого происхождения. – А что за книга?

– Приличный вестерн.

Это возмутило Петуха Макниса.

– Тебе, может, и не надо ничего лучше, чем «Убийство на Красном ранчо» или «Солнце садится в корраль», – выпалил он, – но боже спаси Австралию, если таков австралийский склад ума.

Друган Фахи спросил, не сменял бы Петух Макнис свою «Майн кампф» на это? И протянул сильно захватанный и весьма потрепанный экземпляр книжки «Сиу восстают, когда садится солнце».

– Нет, – поморщился Петух Макнис. – Нет, не сменял бы.

Утренний свет, хотя все еще смутный, понемногу окутывал их палатку позволяющей перевести дух синевой. Поднявшийся было разговор пробудившихся заключенных вдруг резко оборвался, и все повернулись в одну сторону, глядя куда-то за спину Петуха Макниса. Сдавленный смех волной прошелся по настилу, и узники один за другим принялись тереть глаза, чтобы убедиться, что видят именно то, что видят. Петух Макнис повернул голову. Страннейшая и совершенно неожиданная штука! Он опять засосал усы под нижнюю губу.

Многие мужики уже стали тревожиться о том, что их послевоенные мужские способности навсегда сведутся на нет – после того, как голодание и болезни практически всех наделили полным отсутствием желания. Врачи разубеждали их, говоря, что это всего лишь вопрос рациона: как только с этим наладится, все у них получится прекрасно. Но узники все равно гадали, останутся ли они полноценными мужиками, когда придет конец выпавшим им испытаниям. Никто из них и припомнить не мог, когда у него в последний раз была эрекция. Кое-кто волновался: смогут ли доставить своим женам радость, когда окажутся дома. Галлиполи фон Кесслер утверждал, что он уже не месяц и не два ни единого малого не знает, у кого торчала бы шишка, а Баранья Голова Мортон и вовсе уверял, что у него уже больше года хлябь не твердела.

Так что, стало быть, вид пречудеснейший (его так же пропустить нельзя, как нельзя не восхититься) вставал прямо у всех на глазах.

– Гля на старину Кроху, – выговорил Галлиполи фон Кесслер. – Вот ведь, того и гляди дуба врежет, а у самого вымахал, как едрен бамбук под дождем.

Из все еще сладко спящего тельца-скелета Крохи Мидлтона вздымался, стоял, торчал, точно полковой флагшток, здоровенный елдак, при этом сам былой богатырь-христианин спал себе на спине, не ведая ни о каком внимании к себе, счастливо гоняясь во сне за чем-то порочным, и на его греховности нимало не сказывались ни голод, ни болезнь.

Такое, все согласились, греет душу, тем более принимая во внимание, как низко скатился Кроха Мидлтон за последние недели. Вид восхищал настолько, что, будя других, узники сдерживали голоса и жестами предлагали проснувшимся взглянуть. Среди сдерживаемого смеха, непристойных шуток и общего веселья, вызванного увиденным, лишь один человек шел наперекор.

– Что, ни на что получше мы не способны? – вопрошал Петух Макнис. – Ржать над человеком, когда он сник?

Друган Фахи заметил, что, на его взгляд, у Крохи просто красота как воспрял.

– В вас, мужланах, нет ни капли порядочности, – бормотал Петух Макнис. – Никакого уважения. Не как у былых австралийцев.

– Да прикрою я его, коли тебе хочется, Петух, – сказал Смугляк Гардинер. Подобрав валявшийся возле его бедра целый конус яичной скорлупы, он перегнулся и аккуратно пристроил его на конце вскинувшегося от возбуждения пениса.

Кроха знай себе спал. Его околпаченный елдак возносился среди них, словно свежий лесной гриб, этак легонько-легонько подрагивающий под ветерком раннего утра.

– Гадко насмехаться, – сказал Петух Макнис. – Мы, выходит, ничуть не лучше этих вшивых япошек, если поступаем так.

Смугляк Гардинер указал на скорлупу, которая больше была похожа на какую-то митру, и возгласил:

– Его произвели в папы, Петух.

– Иди к черту, Гардинер, – сказал Петух Макнис. – Оставь бедолагу в покое и не лишай его последней порядочности.

Рывком сев в постели, он вскочил на ноги и подошел к месту, где спал Кроха Мидлтон. Склонившись поверх раскинутых ног Крохи, Петух протянул руку, чтобы убрать то, что он считал унизительной шуткой.

Стоило пальцам его сомкнуться вокруг яичного конуса, как Кроха Мидлтон проснулся. Взгляды их встретились, рука Петуха Макниса застыла на скорлупе, может, та даже и малость смялась. Кроха Мидлтон вскочил, охваченный яростью и ретивостью, каких никак нельзя было ждать от его изможденного тела.

– Ну ты, Петух, извращенец дрюченый!

Когда Петух Макнис, униженный, сделавшийся общим посмешищем (самым же большим насмешником, в частности, был Смугляк Гардинер), возвратился к своему месту на спальном настиле, он сделал огорчительное открытие. Роясь в вещевом мешке в поисках «Майн кампф» (хотелось проверить заученное наизусть), он обнаружил, что утиное яйцо, купленное три дня назад и спрятанное в вещмешке, пропало. Сопоставив пропажу яйца со скорлупой от утиного яйца, которую Смугляк Гардинер водрузил на Кроху Мидлтона, он пришел к выводу, что яйцо у него украл Черный Принц.

Ничего с этим, разумеется, поделать было нельзя: Гардинер стал бы отрицать кражу, остальные заржали бы еще громче, возможно, даже эта кража доставила бы им удовольствие. Но в тот момент он ненавидел Гардинера – гада, который его обокрал, а потом еще и использовал украденное, чтобы унизить его, Макниса, – такой лютой ненавистью, что превосходила все его дурные чувства в отношении японцев. А ненависть была для Петуха Макниса – всем.

4

Смугляк Гардинер оделся, а поскольку у него, как и у всех остальных, никакой одежды, кроме форменной фетровой шляпы, не было, он нахлобучил ее на голову, херову же обмотку (набедренную повязку из неопрятных лоскутов, что разве член прикрывала и мало что другое) и так носил днем и ночью, – времени такое одевание не требовало. Заправил постель, а поскольку постелью это не было, то и это у Смугляка Гардинера не отняло времени: свернул одеяло, как то предписывалось правилами Имперской японской армии, затем уложил его на место, определенное правилами Имперской японской армии, – в ногах спального места на бамбуковом настиле. Дождь перестал. Звук барабанящих по листьям капель сменился перекличкой птиц, цедивших свое пение джунглям.

Смугляк подхватил один из восьми все еще принадлежавших ему предметов, свой походный набор посуды: два побитых оловянных котелка, вложенные друг в друга, служившие и тарелкой, и кружкой, и хранилищем для еды, – и прилаживал его проволочную ручку, похожую на заколку для волос, к своей крестообразной обмотке, когда послышался крик. Несколько охранников направлялись к палатке для внезапной проверки. Тут же поднялась отчаянная суета: складывались одеяла, вещмешки приводились в приличный вид, разного рода контрабанда пряталась как можно лучше.

Два охранника во главе с Вараном прошли по центральному проходу барака мимо стоявших по обе стороны перед общими нарами заключенных, замерших по стойке смирно. Варан вытряхнул содержимое одного вещмешка в грязь за дверь, без всякой видимой причины дал оплеуху какому-то заключенному, а потом остановился напротив Смугляка Гардинера.

Варан снял с плеча винтовку, долгим медленным движением подцепил кончиком дула одеяло Смугляка и сбросил его на заляпанный грязью пол. Какое-то время он сверлил взглядом неопрятное одеяло, потом вновь поднял голову. Громко заорал и со всей силы врезал ружейным прикладом Смугляку Гардинеру по скуле.

Заключенный упал, но запоздал поднять руку, чтобы защититься, и другой охранник пнул его ногой в лицо. Смугляку удалось боком заползти под защиту бамбукового настила, но еще раньше Варан успел сильно ударить его ногой по голове. На том экзекуция так же внезапно, как и началась, прекратилась.

Варан пошел дальше по проходу своей необычной важной походкой, дал за здорово живешь оплеуху Другану Фахи, после чего вышел с другого конца барака со всем своим эскортом. Смугляк Гардинер с трудом, пошатываясь, поднялся на ноги, в голове все еще шумело, во рту было солоно от крови, тело вымазалось в грязи, набившейся под спальный настил.

– Складка, – сказал Джимми Бигелоу.

– Не так уж и плохо вышло, – сказал Смугляк.

Он имел в виду побои. Выплюнул сгусток крови. Тот был чересчур солон и чересчур жирен для такого истощенного тела, как его. Голова кружилась. Сунув палец в рот, он пощупал клык, на который пришлись удары. Зуб шатался, но, если повезет, устоит. А вот с головой нехорошо.

– Ты про складку забыл, – сказал Баранья Голова Мортон.

– Да сложил я эту, мать ее, херню, – отмахнулся Смугляк Гардинер.

Джимми Бигелоу указал зажатым между большим и указательным пальцами дымящимся окурком, который он только что прикурил, на собственное одеяло и произнес:

– Глянь.

Складка была подогнана наружу.

– А ты подогнал складку внутрь, – заметил Баранья Голова Мортон. – Против правил япошек.

– Ты и сам знаешь. Варан подумал, что ты нассал на правила, – сказал Джимми Бигелоу, выпуская дым. – Держи, – он протянул Смугляку размокший окурок.

Рука Джимми Бигелоу была покрыта потрескавшимися цыпками, по ней ползало множество насекомых, сплошь желтых и красных. От заразы Смугляк приходил в ужас. Болезнь вцеплялась в тебя и уже никуда не отпускала.

– Держи, – предложил Джимми Бигелоу. – Бери.

Смугляк Гардинер не шевельнулся.

– Тут вокруг одна только смерть заразна, – хмыкнул Джимми Бигелоу, – а у меня ее нету. Лады?

Смугляк Гардинер взял курево и (не давая ему коснуться губ) поднес к открытому рту.