Узкая дорога на дальний север — страница 47 из 73

– Выручайте! – стонал Смугляк Гардинер. – Выручайте меня!

Или, возможно, просто похоже звучали выбитые из него крики. Каждый непривычный, натужный вдох Смугляка: то ли хрип, то ли всхлип кровью, а еще периодическое хрюканье, когда его тело справлялось с этим, да и то, как переносились побои, – от всех этих звуков теперь невозможно было отгородиться полностью. И все же они отгораживались.

Шкентель Бранкусси старался увидеть лицо своей Мэйзи. Каждый день он любовно разглядывал карандашный рисунок Кролика Хендрикса, зато когда пробовал заглянуть чуть подальше, вспомнить ее, – все сразу пропадало в тумане. Выдумка под Мэй Уэст обретала все большую силу, а Мэйзи, какою она была, все тускнела и тускнела. И все же, пока шло избиение, Шкентель не оставлял попыток, ведь он понимал: теперь мерой его жизни станет способность поверить во что-то (что угодно), только не в то, что творится прямо у него перед глазами.

Так что пленные смотрели, но не видели, слышали, но не слушали, понимали, все понимали, но все равно старались не понимать. Временами, впрочем, какая-нибудь особенно несуразная выходка в ходе избиения вынуждала заключенных следить за происходящим, ну, например, когда Варан отыскал тиковое полено и запустил им Смугляку в голову или когда шарахнул по телу Смугляка Гардинера бамбуковой палкой толщиной в руку, будто бы это был не узник, а необычайно грязный ковер. Удар за ударом – по морде урода, по маске урода.

Заключенных мучил голод, и все больше они обращались мыслями к вечерней кормежке, которая, как бы скудна ни была, все еще была реальной и все еще ожидала их, а избиение лишало их счастья насладиться едой. Целый день они провели на работе без чего бы то ни было для поддержания сил, кроме маленького шарика клейкого риса. Вкалывали на жаре и под дождем. Били камень, носили грязь, рубили и волокли громадные тиковые деревья и бамбук. Семь миль прошагали на работу и с работы. И не могли поесть, пока избиение не закончится или Смугляк не умрет, и грела их тайная надежда, что так или иначе все закончится скорее раньше, чем позже.

Еще больше людей приковыляли с той Дороги, число заключенных выросло до двухсот, потом превысило три сотни. И всем приходилось смотреть, как люди втаптывают в грязь человека, такого же, как и сами эти люди, и ни один из них не мог ни сказать, ни сделать ничего, чтобы изменить этот не подвластный их воле ход событий.

Им хотелось броситься на охранников, схватить Варана и двух других, избить до потери чувств, размозжить им черепа, пока не вытечет оттуда по капле серое вещество, привязать их к дереву и исколоть им штыками все пузо, обмотать им, пока они еще живы, головы гирляндами из их собственных сине-красных кишок, чтоб эти охранники познали малую толику их ненависти. Заключенные думали так, а потом им приходило в голову, что так думать нельзя. Чем дольше длилось избиение, тем более изможденными и пустыми становились их изможденные и пустые лица. Потом эти люди, которые не были людьми, человеческие существа, не способные быть человеческими существами, услышали знакомый голос, крикнувший:

– Бьеки!

И они сразу же воспряли духом, когда, повернувшись, увидели бегущего к ним Дорриго Эванса. Когда его пораженное язвой колено задело торчавший бамбуковый пенек, Дорриго Эванс заорал еще громче:

– Бьеки! Бьеки!

Однако Варан не удостоил командира австралийцев никакого внимания. Другой охранник толкнул его в первый ряд заключенных, поскольку на плацу показался майор Накамура, шагавший в сопровождении лейтенанта Фукухары к толпе проследить, как исполняется наказание. Выйдя из строя, Дорриго Эванс попросил японских офицеров прекратить жестокую кару. Некоторые узники заметили, как Накамура слегка поклонился, почтительно признавая более высокое звание полковника, и как их полковник не поклонился в ответ, вызвав раздражение у японцев.

Все слышали, как говорил Матерый:

– Этот человек сильно болен. Ему нужны отдых и лекарства, а не побои.

А за его спиной избиение продолжалось.

21

Слушая, Накамура покачивался на каблуках. Тело его зудело, во рту было сухо, его распирали возбуждение и злость. Ему нужен был сябу, всего одна таблетка. Для него избиение заключенного было зрелищем безотрадным. Но что можно поделать с такими людишками, как эти? Что? Достойные и благородные родители воспитали его достойным и благородным человеком. И боль, которую вызывали в нем подобные муки, учиненные по его же приказу, представлялись ему показателем глубины его человеческого достоинства и благородства. Ведь будь это не так, зачем бы ему ощущать такую боль? Но именно оттого, что он человек достойный (понимавший достоинство в себе как послушание, как почитание, как болезненный долг), он и был способен отдать приказ об этом наказании.

Ведь побои служили большему благу. В одну ночь шансы на завершение их участка железнодорожного полотна неизмеримо возросли. И как раз оттого, что сегодня заключенные породили особенные трудности, и оттого, что охранники, и сами почувствов это, в свою очередь, повели себя нестойко, покарать заключенного значило дать возможность охранникам вновь утвердиться в своей власти, а узникам напомнить об их священном долге.

Было и еще одно: отсутствие заключенных обнаружил полковник Кота, тем самым опозорены оказались он, Накамура, и все инженеры и охранники под его командой. Кара воздавалась не за вину, а за честь. В любом деле подобного рода выбора нет: человек существует ради императора и ради этой железной дороги (которая, по сути, и есть воплощение воли императора), или человеку нет смысла жить и даже умереть.

Фукухара сообщил ему, что австралийский полковник все равно опять толкует про лекарство. «Какое лекарство?» – подумал Накамура. Высшее командование не снабжало их ничем: ни механизмами, ни едой, разумеется, никакими лекарствами уж тем более, – присылало лишь малость старых поломанных ручных инструментов да невероятные приказы построить чудо из ничего в этой зеленой пустыне. Еще корейцев. Бесполезных корейцев. Ничего удивительного, что их не используют в качестве боевых единиц на передовой. Им же нельзя доверить даже охрану австралийских узников. Ему тоже требуется лекарство. Ему нужно сябу. Потому как, если он не завершит этот участок железной дороги в срок, у него не останется иного выхода, как от позора наложить на себя руки. Совершать самоубийство ему не хотелось, но, подведя императора, он не сможет вернуться на Родные Острова. Не такой он человек. А чтобы завершить то, что необходимо было сделать в ближайшие несколько часов, ему нужно всего лишь немного сябу.

Избиение продолжалось, и Накамура заметил, что кореец сержант, похоже, вкладывает в удары меньше силы: в нем не чувствовалось целеустремленности, что донельзя раздражало Накамуру. Корейцы, положим, всего лишь корейцы, а сержант попросту не надлежаще исполняет порученное ему дело. Возможно, он подустал, только это не оправдание. Приказ Накамуры был: покарать, – приказ необходимый и оправданный, и все-таки охранник, похоже, не относится к этому приказу всерьез.

Пока Фукухара продолжал переводить заверения австралийского полковника, что заключенный ни в чем не виноват, что его, больного, отправил обратно в лазарет один из охранников, Накамура продолжал стоять там, испытывая жуткий зуд, понапрасну тратя время, наблюдая за тем, как кореец еле-еле с узника пылинки стряхивает. Узник вроде и на ногах едва стоял, но все же успевал уклоняться от слабых ударов охранника. Когда узник спотыкался, Накамуре казалось, что тот делает это нарочно, чтобы увернуться или отстраниться от ударов бамбуковой палки, а охранник ничего не предпринимает, чтобы покончить с этим фарсом. Узник обращал кару в посмешище. Накамура взбеленился, кожа зудела его все больше… ему просто необходимо было принять таблетку сябу, и сколько еще можно ждать, глядя на такое неумение, такую тупость?

Австралийский полковник сменил тактику и, похоже, для прекращения избиения напирал на довод о поругании авторитета. Фукухара сообщил Накамуре, что, по словам австралийского полковника, кореец сержант совершенно игнорировал его (полковника и командующего офицера), когда заговорил с ним, унизив его звание и честь.

Накамура круто повернулся к Фукухаре. Он хотел было прекратить наказание, и тем бы для всех дело и кончилось: как ни неприглядно было исполнение, а службу свою наказание сослужило. Но когда Накамура повернулся, его левая нога наступила на постоянно волочившиеся по земле завязки обмоток, правый ботинок вывернулся штопором, и майор, пытаясь убрать левую ногу, споткнулся о правый ботинок и плашмя шлепнулся в грязь. Никто слова не сказал. Избиение на время прервалось, потом поспешно возобновилось, когда японский майор снова встал на ноги. Одна сторона брючины у него вымазалась в грязи, рубашка перепачкалась.

Оглядев лица вокруг (врагов или союзников – не важно), Накамура остро ощутил, что все видели его унизительное падение. Пленные. Корейцы. Японские офицеры-сослуживцы. Хватит с него – натерпелся. Устал. С трех утра на ногах. У него еще много дел, день только клонился к концу, а железная дорога отставала от графика как никогда. Накамура, униженный, взбешенный, выпачкавшийся, увидел кучу инструментов, брошенных узниками. Разум его вдруг прояснился. Он понял суть сказанного несносным австралийским полковником: что чувствовал тот офицер, когда его оскорбили. И понял, как сможет разрешить трудности и австралийца-полковника, и собственные.

Он подошел к инструментам, выбрал рукоятку кирки, взвесил ее в руках и, размахивая ею, как бейсбольной битой, зашагал мимо австралийского полковника прямо к тому месту, где кореец сержант мусолил заключенного. Майор поставил охранника по стойке смирно. Потом, твердо упершись ногами в землю, отвел деревянную рукоятку назад, взмахнул ею, как самурайским мечом, и со всей силы ударил охранника в левый бок, по почке.

Кореец застонал, качнулся, сложился едва не пополам и лишь с большим трудом вновь вытянулся в стойку. Накамура поднял рукоять кирки над его головой и, сильно размахнувшись, врезал корейцу по шее. Кончил он тем, что на отмашке ударил охранника рукояткой по скуле, после чего Варан упал на одно колено. Накамура заорал на него по-японски, швыр