Узкие врата — страница 15 из 67

откроет эту треклятую дверь

Рик поразился бы до глубины души, скажи ему кто, что он провел здесь не более часа. Если быть точными — всего-то пятьдесят четыре минуты.


Самое страшное было, что он не знал, сколько прошло времени.

Но за это потерянное, лишенное плоти время Рик успел многократно умереть.

Позднее эти часы тьмы он вспомнил как отрывки из кошмарного фильма. Коротенькая пленка раскадровки: вот он, выпрямившись и прижавшись к стене спиной — уже не беспокоясь о том, как бы не запачкать рубашку — вглядывается расширенными глазами в темноту перед собой: от полной тьмы бывают галлюцинации, и ему примерещился высокий арочный проход, за которым — сероватый свет.

Вот, сжавшись в комок и трясясь, как жалкий младенец, плачет навзрыд.

Вот — молится, стоя на коленях. Снизу воняет нестерпимо. Прервав молитву, трогает пол рукой — и понимает, что устроился как раз в том углу, где недавно помочился…

Вот — просто сидит, зажмурившись, вслух повторяя слова. Имена. Слышал бы кто — точно решил бы, что он спятил: «Алан… Алан… Рики… Фрей. Мама. Делла. Делла. Папа. Рики… Хенрик. Делла… Рики… Ал.» И так сто раз. Или двести… Как дико звучит в темноте собственный голос.

Ах, пострадать за веру. За веру, за орден. Боже мой.

Лет через двадцать пребывания в темноте Ричард Эрих точно знал одно — что пострадать за веру может хотеть только тот, кто ничего не знает о вере… И о страдании.


Он, собственно говоря, тоже пока еще ничего не знал о втором. О первом — думал, что знал, но…

Смерть. Да, есть ведь еще и смерть.

Она бывает разная, быстрая и медленная, мучительная и не очень. Может быть, после смерти делается темно.

Рик не знал точно, боится ли он смерти — потому что не знал, что это такое. Она все время ходит где-то около, иногда даже удается увидеть ее почти что вблизи, потому что мы живем окруженные смертью и стыдливо закрываем на это глаза… Но лица ее мы не видим, и говорить о ней стыдимся больше, чем обнажаться при незнакомых людях… Все потому, что смерть — это дело личное, куда более интимное, чем плотская любовь. Рик думал о ней так же много, как любой человек на земле — и так же мало, потому что думал все больше вокруг да около. Но смерти он все же не боялся.

Он боялся умирания.


Того мига, когда ты еще жив, но понимаешь, что на самом-то деле — уже нет. Минуты, когда твой самолет падает в море, когда машина летит под обрыв, когда твои щиколотки и запястья защелкиваются хромированными браслетами на ножках и подлокотниках белого клеенчатого кресла. Рик узнал про себя много нового — например, что он будет орать… И что это ничего не изменит, но он все равно будет орать.

Рику было всего двадцать два года, он очень любил радоваться, любил лето и свет, любил мороженое и острые восточные салатики, любил свою девушку, друзей и брата, и то, как пахнут старинные книжки, и купаться в реке, плавая против теченья — с рекой наперегонки, и собак любил… Он очень любил жить, и не другим представителям рода человеческого его в этом винить. Еще Рик не мог быть один, потому что тогда его как бы и не было. Он видел мир через людей, и себя — как часть мира — тоже не умел видеть иначе.

Он не умел быть смелым, не будучи собой. А быть собой значило хоть как-то себя видеть. А надеяться на Господа нельзя, если тебя самого почти что нет.


И кто знает, как это происходит — но когда за ним пришли наконец, через двадцать один час после начала заключения в темноте — Рик уже стал совсем другим человеком. И этот человек, кажется, не был христианином.


…Когда за ним пришли, загрохотав засовом, он сначала зажался в угол — уже несколько часов как забыл о своих комплексах и вовсю ползал по земле на карачках, ища потерявшийся башмак — а потом все-таки рванулся на свет. Свет был хлипкий, коридорная мигающая лампа, одна на весь этаж — но Рику он показался сказочно прекрасным… ослепительным. Нет ничего красивее света. И то ли он так ослаб глазами, то ли еще что — но когда он выходил за дверь, дрожа и моргая, по щекам его текли слезы. Сами собой, без малейшего его участия… И без малейшего стыда. Похоже, за эту ночь Рик вообще забыл, что такое стыд.

Двое полицейских, слегка придерживая за локти, ввели его в лифт. Замерзшие руки Рика плохо сгибались. Самоуверенного красивого парня, который спускался на этом лифте менее чем сутки назад, кажется, больше на свете не существовало. В лифте было зеркало, и Рик увидел себя. Он опустил глаза.

Смотрите, вот он, лидер, вот он, рыцарь, весь в дерьме, руки дрожат… Вы когда-нибудь видели выпоротого мальчишку? Умножьте впечатление на десять. Или на сто.

…Вся голубая одежка — в грязи и еще в чем-то… да, его же рвало. Расстегнутая ширинка (Боже ты мой…) Лицо… Он быстро опустил взгляд.


Когда они шли по коридору, устланному серым ковром, Рика пошатывало. В слегка затененные окна лился утренний прекрасный свет, заставляя болеть припухшие от бессонницы глаза. Сейчас утро, да, утро… Интересно, какого дня?..

Еще одна мелочь — этим утром, ха, ему не судьба была побриться. Также как и умыться и почистить зубы. Во рту была просто помойка, глаза склеивались… кожа лица казалась чужой. Этот юноша не мог не бриться каждое утро. Даже в походе… даже в лесу.

Рик слегка споткнулся на складке серого ковра, и здоровенный полицейский заботливо придержал его за плечо. Второй постучал в дверь триста пятнадцатой:

— Ричард Эрих, сэр.

— А, Ричард! Да, конечно…


Отец Александр, по-домашнему уютненький в своей крестоносной форме, слегка невыспавшийся, с чем-то возился у стола. Жалюзи на этот раз были наполовину подняты, на полу лежал прямоугольник золотого света. Компьютер был еще — или уже — выключен, солнечные лучи отражались в сером слепом экране. Рик, моргая и почему-то сдерживая в горле позывы расплакаться, прошел несколько шагов до стула и тяжело сел. Плечи его сутулились.

Отец Александр бегло окинул его подслеповатым взглядом сквозь стекла — и, кажется, остался доволен осмотром.

— Молодой человек, вам чай или кофе?

Рик вздрогнул, как от удара, не поверив своим ушам. Желтый крест повторил терпеливо, как туповатому или глухому:

— Так чай… или… кофе?

— Ко… кофе, — торопливо выговорил Рик, сам поражаясь, как гадко звучит его мокрый, трепыхающийся голос. — И… если можно… сладкий.

— Конечно, конечно, — покладисто кивнув, отец Александр бросил в пластиковый стаканчик два сахарных кубика из коробки. Вот с чем он там возился у стола — ставил электрический чайник! У него тут, похоже, было все наготове — наверное, часто перекусывает чашечкой кофе на работе: упаковка рафинада, пластмассовая розетка с печеньем, и даже кофе не из пакетиков, а из круглой коричневой банки, растворимый… Самого высшего сорта.

— Я по утрам тоже кофе предпочитаю, — инквизитор аккуратно наполнил посуду дымящимся кипятком. Себе он заварил кофе не в стаканчике, а в высоком фарфоровом бокале с ручкой, с красной надписью по розовому — «Щенок Поппи и олимпиада — 133!» Рядом — портрет этого самого Поппи: висячие уши, красная шапочка, полосатые гетры… Порода щенка была — далматин, и улыбку он имел веселую и дурашливую. Не отрываясь, смотрел Рик на его забавную мордашку, и внутри у него со скрипом поворачивались какие-то ржавые колеса. Кажется, сейчас я зареву.

— Ваш кофе, — отец Александр предупредительно пододвинул пластиковый стаканчик, подложил сероватый разграфленный лист, чтобы не накапать на полировку. Рик жадно, всей пятерней схватил стакан (вот из таких же мы в Ордене пили чай… В каком ордене? Какой чай?.. Какие мы?.. Я… не помню…), отхлебнул, обжигая рот. Руку тоже жгло сквозь тоненький пластик, но он не отпустил.

Живое кофейное тепло побежало по телу — сверху вниз, в желудок, и Рик только сейчас понял, как же он промерз. Он не удивился бы, если б вокруг него курилось легкое облачко — так всегда бывает, когда войдешь с мороза в жаркий дом. Стул был умопомрачительно мягкий… даже деревянная спинка.

Отец Александр уютно уселся напротив в своем вертящемся кресле, вытянул коротенькие ноги. Коротко перекрестился на стенное распятие (Рик его вчера почему-то не заметил), шевеля губами, прежде чем начать есть. Отпивая из чашки, посматривал на Рика сквозь поднимающийся пар. То ли из-за этого самого пара, но казалось, что он подмигивает. Стекла очков его слегка запотели.

— Берите печенье, молодой человек. Очень хорошее, шоколадное. Повышает тонус… Или как это там называется.

Но у Рика уже кончился кофе. Кончился весь, даже ставший коричневым, не успевший раствориться сахар он высосал одним длинным глотком.

— Может быть, еще стаканчик, сын мой?..

Рик поспешно кивнул.

Уже наливая кипяток, инквизитор словно спохватился, поставил обратно белый чайник.

— Кстати… Перед вторым кофейком. Если вы не против.


Он вновь придвинул, подтолкнув по столу, серый длинный лист. В глазах у Рика зарябило, и он на миг опустил веки, брови его мучительно сошлись. Название организации… Дата основания… Дата официального заявления.

Рик сжал зубы так, что стало больно всей челюсти, взял заботливо поданную шариковую ручку и стал писать.


…Через пару минут он почувствовал возле локтя что-то горячее — стаканчик с кофе. Он отхлебнул, не глядя и снова обжигая рот, поморщился и укусил кончик ручки, вспоминая второе имя Адриана.

— Печенье не забывайте.

Рик взял одно, надкусил — шоколад так и таял во рту. У шоколада был привкус помойки.

Мало ж тебе надо, человек… Дешево же ты ценишь вас всех. Да и себя самого… свою бессмертную душу.

Вы не понимаете. Это была темнота.


…Наконец он дописал — едва уложился своим размашистым почерком. Кое-где остались неосознанные, ускользнувшие от его внимания сокращенья — «реконструкц. рыцарства»… «учащийся коллед.»…

Закончил, содрогаясь от отвращения к себе и к этой шероховатой толстой бумаге, оттолкнул от себя лист, не глядя никуда. Вот так, наверное, и совершаешь свое первое предательство. При этом не чувствуя ничего — ни боли, ни стыда, ни горечи… Только чешется левая лодыжка и слегка болит голова возле затылка. Да еще… хочется есть.