Сироткинская душа разрывалась на части. Он сознавал, что чувства в нем кипят жалобные, ущербные, не набирающие даже и высоты уязвленного самолюбия. Он бескрыл и потому жмется под крыло Ксении. Говорил он тоже глухо, но затаенная в голосе глубина не приближала его к душе женщины, и та пещерка, где он прятал от назойливого света свой стыд, где спрятался, признав свое поражение, была словно прорытые детьми в песке ходы, в которых он едва умещался, болея от тесноты и изнывая от жажды.
- Все это бег на месте, - сказал он, - я бегу в темноте, никуда не продвигаясь... Со мной всегда так было. Я полагал, что решаю проблемы, свои и своей семьи, и хорошо решаю, удачно... Но истинных удовольствий и наслаждений я, кажется, и впрямь вечно себя лишал. Жертвовал собой... пусть так, но разве я сам себя обрек на это? Нет, тут действовали силы, которых я не понимал. Дело в том, что всю жизнь я только мучился, все мое движение из одного дня в другой было только страданием, болью, стыдом, позорным и смешным провалом. Лишь теперь я каким-то образом могу постигать свое прошлое, могу и осудить себя... Я не знаю, откуда вдруг у меня взялась такая возможность, я лишь уверен, что это как озарение и в нем половина истины уже есть, уже сделана, и я весь уже наполовину другой. Постарайся это понять, Ксенечка.
- Разве мое положение лучше? - отозвалась Ксения с сомнением, готовым перерасти в насмешку.
- Я не думаю, что сейчас время говорить о твоем положении, - сказал Сироткин просто, взглянул на собеседницу и еще ниже опустил голову под палящими лучами ее удаленности и неприкосновенности.
- Понимаю, - Ксения кивнула. - Ты говоришь о какой-то истине... Но откуда ей взяться, если ты ее раньше не знал и не хотел? Свет... а откуда же он возьмется, если ты, как сам говоришь, всегда жил в темноте? Ты ждешь, что я тебе помогу. А если нет? Да и что изменится для меня в тебе только от того, что ты перестанешь суетиться, мельтешить, а то даже и оцепенеешь, может быть, свалишься и будешь лежать сонный, чуть-чуть брезжащий? Хороша перспектива, ничего не скажешь! Только не говори, что ты устал, что тебе все опостылело. Я отлично понимаю, что теперь, когда у тебя трудные времена, ты спешишь уцепиться за меня, заслониться мной. Но скажи, если ты вот несколько минут назад, полчаса назад, там в комнате, когда закричал, действительно сошел с ума, заболел, а я по-прежнему здорова, и если ты впрямь на темной стороне, а я на светлой, так что же я в таком случае найду в тебе, что нашарю? Могу ли я не засмеяться, проникнув в твою душу, в твой разум и сердце? Стоит ли заниматься тобой, если ты сошел с ума и болен? Вот в чем вопрос, милый...
Сироткину представлялось, что слова Ксении широко разливаются, широким и плоским озером, и, чтобы остаться в роли что-то еще разумеющего человека, ему необходимо было нырнуть в их глубину, пойти винтом вниз, по вертикали, просто пойти наперекор - единственно для того, чтобы обнаружить в этом озере течение, хотя бы и на невероятной глубине, и испытать на себе его силу.
- Я страдал потому, - разъяснял он в своем сумрачном барахтаньи, - что не любил, а только воображал, будто люблю их, разных близких мне людей... отца взять, или жену, или детей. Везде одна и та же стена... Мне перекашивало рожу, когда я натыкался на нее. Я и тебя раньше по-настоящему не любил. Не любил и не любил... это как трава, как растения с могучими стеблями, но не деревья, а травы, без коры, почти обнаженные... я ворочался среди них и задыхался, полагая, что живу. В конце концов в них есть что-то человеческое, человеческая нагота, по крайней мере так мне виделось... У тебя там тоже было свое местечко, только ты была нагая, а я в действительности никогда нагой тебя не видел. Все равно как идеал... очень уж хорошее у тебя тело, вот я и от этого тоже страдал. Но сейчас я приподнимаюсь. Еще бы тебе не найти меня! Ты везде, в тебе нет ничего неладного, бывают минуты, когда я готов признать, что ты само совершенство. А может быть, так оно и есть, и не иногда, а всегда, в любую минуту, другое дело, что мне это не в любую минуту понятно. Но не беда, я исправлюсь, я буду стараться... Скажу тебе еще, что ты не стареешь. Первое, что я тебе отдам, когда ты согласишься брать, смеясь при этом от удовольствия, это мой возраст, чтобы больше не уставать, не чувствовать себя изможденным. Ты бессмертна, как дьявол, я хочу сказать, что в тебе какое-то дьявольское бессмертие, а не человеческое. Но я на все согласен... Ну до чего же верно ты рассудила, что я сошел с ума... но если они все так думают, пусть это останется на их совести! Моя откровенность перед тобой, новая и кипучая... возьми ее... она может состоять лишь в том, что живя со мной рядом, ты словно и не будешь замечать и понимать мои чувства и потребности, даже самые важные для меня, голод там какой-нибудь, недомогание, жажду, сонливость, Бог его знает что еще! А между тем в других, хотя бы и в муже, ты то же самое будешь ощущать еще острее, чем сейчас. Мы словно переселимся в царство духов, привидений. Рискуй! Я-то свой шанс не упущу. Долой, к черту все прежнее!
- Я тебя понимаю и не понимаю, - проговорила Ксения задумчиво. - Твои слова, сдается мне, расплываются.
- Что же ты хочешь услышать?
- Хотелось бы понять, где ты сейчас. В каком таком мире и царстве?
- Я нестерпимо чувствую твою наготу. Все вообще как-то невыносимо. Слишком жарит солнце... Я, наверное, все-таки немного приподнялся. Мне надо бы приникнуть к тебе, забыться. Прильнуть к груди твоей, спрятать лицо в твоих коленях... Ты, конечно, едва не крикнула, что разрешаешь мне сделать это. Что же тебя удержало? - Он коротко и странно просмеялся. - Но я не сделал бы, даже если бы ты меня попросила... Меня так просто не поймаешь! Если начистоту, я не только никого не любил до сего дня, я в особенности не любил женщин, и это моя правда, которая выше предубеждения и предрассудков. Они грубые и глупые, и нет женщин среди апостолов, нет женщины по имени Заратустра, не женщиной был Сократ, за что их вообще любить? Разве что за наготу, и они умеют вовремя и кстати раздеваться. Я и сейчас их не люблю, да и не за что, ей-Богу, не за что их любить, тварей, гнусных этих тварей. Но к тебе это не относится, ты - дух, привидение... Впрочем, если тебя почему-либо задели за живое мои слова, можешь мне отомстить.
- Неужели? Отомстить? - с неожиданной быстротой подхватила Ксения, не то смеясь в душе, не то открывая вдруг верный и надежный путь среди тумана, в котором они бродили.
- Ну да, - на миг поднял и тут же снова опустил глаза Сироткин. Почему бы и нет, возьми за основу эти мои последние слова, мои опрометчивые признания и наглые суждения...
- А если серьезно?
- Это очень серьезно, - возразил он.
- Значит, можно и душу твою взять?
- Ну конечно! - воскликнул Сироткин почти с жаром. - Именно так и только так!
Ксения откинулась на прогнившую стену сарая и звонко засмеялась.
- Тепло, близко, очень тепло, даже жарко! - крикнула она сквозь смех. - Но все-таки это не детская игра.
- А ты не бойся, - вставил Сироткин как будто даже с лукавством.
- Я не боюсь. И любой может взять?
Сироткин стал толковать и это:
- Я до сих пор не любил, был сам по себе, а впредь все должно быть иначе... Но любой ли? Господь с тобой, Ксенечка! Я вижу одну тебя... я же знаю, какие у тебя пальцы, и морщинки на пальцах, и ноготки, и какие у тебя руки, знаю, какие у тебя руки во сне и наяву, потому что знаю о тебе больше, чем ты предполагаешь. Знаю, какие у тебя запястья, локотки, плечи, волосы... и питаю ко всему этому слабость, поотдельности и в совокупности, грежу и брежу, усмехаюсь, смотри, как я усмехаюсь...
- И я буду брать... потом буду играть, - сказала Ксения, невольно усмехаясь вслед за ним, - буду твой мыслящий и чувствующий состав зажимать в кулаке или подбрасывать, как мячик, или поджаривать в аду на жаровне, - а ты не усомнишься?
- А в чем мне сомневаться? В том, что я знаю тебя и знаю себя?
- Дашь мне и в разных фокусах тебя использовать, как голубя или кролика... вдруг мне вздумается останавливать в тебе жизнь на неопределенное время? - слегка переменила Ксения тон и заговорила так, будто они уже обо всех столковались и осталось только сторговаться в некоторых мелочах.
- Дам, - ответил Сироткин твердо.
- А что потребуешь взамен?
- Ничего.
Она иронически прищурилась, и он вынужден был повторить, что взамен ничего не потребует, никогда и ничего, так он думает, в этом его вера, на этом он стоит. Ксения, сомневаясь, сказала:
- Ох, врешь.
Сироткин не врал, уж он-то знал, что его слова - истинная правда. Ему некогда было анализировать свое состояние, Ксения видела, что он раздерган и выпотрошен, как старая перина. Но пока с ним делалась такая работа, в ее собственной душе тоже кипели бури, и она едва ли отважилась бы сказать, что из испытания выходит без потерь. Во всяком случае, она не могла точно определить, какого рода удовольствие черпает в происходящем и получает ли она его вообще. Пора было возвращаться к гостям. Разумеется, Сироткин не лгал, он и должен был взять, не имея иного выхода, радикальный, проникновенный тон. Она встала и знаками показала ему, что он может, как бы с чистой совестью, вернуться в дом, она и приведет его, и никто слова не скажет в протест, но если это ему неприятно, он может уйти, до завтра, до свидания, которое они еще найдут случай себе устроить. Сироткин смотрел прямо перед собой, смотрел как в пустоту, очень уж серьезно он настроился, до крайности. Ксения усмехнулась. Она хотела и пыталась понять, прочитать в своей душе, насколько серьезно говорилось между ними то, что говорилось, насколько сама она всерьез восприняла сказанное и не кроется ли за серьезностью, смахивающей на неожиданно наивную доверчивость, несчастная крупица насмешки, шутовства. Но вдруг выяснялось, что шутовство кроется, может быть, в том, что она не получала ответа на свои вопросы. Однако это была уже другая история, не имевшая прямого отношения к Сироткину с его мыканием беды и претерпеванием страстей.