Узнай себя — страница 61 из 92

В «вечном» мире все перевернуто, например не обязательно событие тут будет следствием причин и вообще законов. Законы здесь работают наоборот: если произошло настоящее событие, к нему прирастут все необходимые причины. Дерево, растущее корнями вверх. Вверху не может быть предела ясности, вплоть до полной неразличимости всего. Как нет предела ясности внизу, и в исследовании природы мы дойдем до непредставимости двадцатимерного пространства и черных дыр. И все равно в «естествознании» почему‑то пытаются идти от ясного, которого по честному не видят, к неясному, словно к нему еще надо куда‑то идти. У нас ты лучше иди от отдаленнейшей дали к ближайшему и ясному (мнимо ясному — языку) так, чтобы и далекое не предать, и ближнего не отдать (тому, чего мы не любим). Опора здесь in‑attingibile vertex, бездна, abgrunt, которая в то же время urgrunt и grunt. Species не формируют, а информируют. Помимо abgrunt реальностей нет. Есть только вещи, которые так вот сложились.

То, что есть, есть, а не нет его. Ограничительным отвлечением от этого возникла вся математика и логика. Что же такое тогда закон? Его нет в отдалении физической сферы (свобода атомов) и его нет вблизи, он есть только в дали, в единстве (единственный и последний закон). А вокруг? Удобство. Служение. А миф? Природное. Держаться единого жениха и не поддаваться умствованиям. Все кругом полно соблазнов («соблазны культуры», Гершензон) и надо не блудить с ними. Можно быть хорошей женой, оставив проституцию «на общественных началах». Его дело делать, Его дом собирать, о Нем одном думать.

1973



Служа захватывающему, ты делаешь то, чем захвачен: как можешь делать иное, если захвачен по–настоящему? Поэтому служа ты достигаешь наибольшей свободы, а если действительно свободен, то не можешь не служить. Ты любишь и свободу, служишь ей и опять же свободен в меру своего служения. Поскольку свободен, свободен служить свободе.

Как может быть, чтобы захватывающее не захватило? Ничто другое и занять нас не может. Значит, всего больше ты будешь служить своей свободе.

29.12.1973



Самый большой, тошнотворный кошмар это пожалуй Иисус, который придет по здешней улице и встретит. Это конец. Мир сгорает. За таким Иисусом уже ничего нет — надежды не остается. Если мне дали в руки то, чего я желал, я печален; мое желание всегда перехлестывает всё что может меня устроить. Прошу я здесь и здешними словами, но то, чего я прошу, не здесь. Обман думать, что как просим мы здесь, так и удовлетворимся здесь: этого не может быть. Мы не можем найти здесь начал и концов и не можем порвать нить. С каждым неточным, размазанным жестом, словом, мыслью мы все больше увязаем. Расширяясь здесь, человек оказывается больше связан. Сначала выйти в круг. То, что концы с концами сходятся, не означает программы, которую я угадываю. Скорее наоборот, сначала угадывание, то есть моя годность, когда я гожусь, но не так, что прилаживаюсь к образцу, а именно угадываю сам первый, не чтобы пользоваться, а чтобы мной воспользовались кому надо, чтобы пригодиться, Мы угадываем, как нам пригодиться. Угадываем свою годность.

15.6.1974



Слышишь во сне обрывок фразы: «…а в закономерной поступи Его любви и благодати». И удивляешься: разве в любви и благодати есть обратно закономерность? Не насмешка ли здесь и не ирония ли? Но с другой стороны думать, что в любви и благодати все непредсказуемо, все случайно — это и есть как раз полное нивелирование, как писали раньше, любовного и благодатного. Между тем amor muove il sol e l’altre stelle, он закономерен в своих проявлениях, да еще как. Это имеет прямое отношение к моей ситуации. Я как бы сгребаю лопаточкой свои кости (Ash‑Wednesday Элиота) к лунке, куда все проваливается, и уже не ищу концов. Благоразумно было бы ожидать некоего закономерного преображения или преображенной закономерности, однако нет; я как стоик полагаю дело тут конченным и предоставляю благодати потом, так сказать, вытягивать самой — как у нее получится, так и получится. Я подчиняюсь закону благодати, когда отдаю себя снова во власть обычного закона, только его считая надежным и устойчивым: верный здесь, я могу положиться и на верность благодатного, которое само себя найдет. Я приравниваю себя к тем, кто и не знал и не ведал благодати, смиренно встаю в их ряд, совсем не думая чтобы нечто могло сравниться с их крепостью. Ведь порядок благодати, он так хрупок. Всего благодатного и любовного как бы не было, оно в другом измерении.

Проснувшись на заре 17.6.1974



Прорыв за стеснительные пределы как‑то связан по своему происхождению и по своей сути с этими пределами, недаром он прорыв за них, а не за что‑то другое. Но то, куда прорыв, не связано конечно с этими пределами, потому что стремимся мы к безусловному, а раз не связано, то и не зависит, и поэтому мы не можем сказать: стеснительные пределы не дают возвыситься к безусловному. На первый взгляд непонятно, почему мы не можем так сказать, тем более что всегда так говорим, и все же с большим успехом мы могли бы жаловаться на то, что наличие множества сырых продуктов не дает нам насытиться. Ведь стеснительные пределы не остаются конечно пределами для беспредельного, они сугубо наше дело, нас касаются и от нас зависят. Мы не вправе даже просить абсолют помочь нам с нашими пределами, потому что он и увидеть их не может, не по своей ограниченности, а по той же причине, по какой свежий здоровый молодец не в силах увидеть неподъемной тяжести в старушечьем мешке. Единственное, что точно имеет смысл, это просить Его войти в наше положение. Так что прав тот священник, который предлагает каждому самому справиться с собственной неустроенностью и стесненностью («напряженностью»), конечно всегда призывая Бога смотреть на него и входить в его положение.

23.12.1975



Слава. Р. говорила вчера у Лосевых о двух эстетиках, ориентированной на искусство, на его художественно–изобразительные каноны, и экзистенциальной, ориентированной на жизнь. Деление на два в этой связи безусловно уместно. Человек, смертный, не узнаёт свое и своих в наше время, не узнаёт друзей. Аналекты Конфуция начинаются словами: «Разве не приятно учиться с постоянством и упорством? Разве не сладостно встречать друзей, приходящих из дальних краев?» Дальние края здесь означают то ближнее, что всего дружественнее человеку, но что он всегда замечает и узнаёт в последнюю очередь. Смерть, болезнь, слабость, тоска, влечение и главное забота, тревога о несделанном всегда облегают, облекают человека, но он часто этого не видит, потому что ему легче видеть блестящее, славное. Блеск и слава Бога в преодолении смерти, страдания, страха, в совершенстве Его любви, в Его всемогуществе. А блеск и слава мирские откуда? Туманно. Когда читаешь мирскую «печать», то на всем видишь печать погони за остротой актуальности, новизны, всё взвихрено этой погоней. Но как нарочно в центрах завихрений, на недоступных вершинах царят мертвенность, пошлость. Таковы Мао, Форд. В лучшем случае там хитрость и злое лукавство, во всяком случае не умиротворенный покой, а еще хуже путаница и беготня. Накопляясь, мирская слава придавливает носителя, делает его плоским. Мирской может быть и «божественная» слава «святых» людей, когда она расходится широко. Но божественная слава не может накопляться у людей, они могут собирать только прозрачность, просветленность, то есть смирение. Мы не можем любить в человеке его смирение отдельно от того, что придает смирению смысл. Вот почему у мирских смиренные вызывают скандал: они не видят смысла смирения, не имея глаз для того, чего сосуд смирение. Ведь настоящего смирения нет без того, что его просветляет, так чтобы сквозь смирение можно было смотреть на славу источника.

Получается, что есть только одна подлинная слава, то есть слава бессмертия, совершенной любви, бесконечной мощи и всего, чем славен Бог; словом, есть только слава Бога. Мирская слава только ее холодное отражение, обезьянье подражание ей. В ней путаница и морока. Больше Божьей славы не в мире как суете, а мире как смирении. Но и здесь эта слава выступает еще не лицом, когда мы видим просто смиренного человека, а не то чем он живет.

Искусство, само будучи славой и ведя речь о славном и блестящем, не говорит вначале, какая слава имеется в виду. Как если бы слава для него была только одна. Но в искусстве происходит очищение. Разоблачается суетная пустая слава, утверждается закон непреходящей, вечной славы. На то оно и искусство, что как тончайший врач не рвет правды на две половины, не раскалывает жизнь на святое и профанное, а высветляет и разоблачает, распутывает и ведет из лабиринта, пока картина мира не установится в последней правде. Это конечно у совершенных художников; совершенных художников мало. Но во всяком случае начиная с самой широкой и, можно сказать, неразборчивой славы искусство своей логикой стремится прийти и ведет к единственной действительности. И есть новое философствование, питающееся религиозными откровениями (через Кергегора), которое спешит взяться за ближайшее, ближнее окружение человека.

8.11.1976



Один свет истинный, один мир в истине — сердечный, Божий. И этот мир и свет обращаются ко всему человеку и требуют всего человека, и в человеке не остается уже перегородок и по взгляду на него снаружи он как голубь в раю. — Но этих внешних глаз у него нет, он слеп как Гомер.

23–24.1.1976



Сущность человека есть существование, говорит Мартин Хайдеггер. Это трудно понять, а после понимания это плохо укладывается. Существование, оно всего ближе. Тело, душа, дух, разум, вообще всякие определенности уже дальше. Это вещи. Вещи и всё произведенное телом, душой, духом, разумом. Они могут существовать, могут нет. Существование есть простор, воля, тишина, свет. Выход, прорыв. Не жалкий рывок раба, а неизбежность освобождения, радостно открываемая. — Из свободы два пути. Один в устроение слепого крота, другой в предстояние чуду, в поэтическое. Из поэтического два пути. Один в близорукое самооглушение, другой в чуткую открытость. Из открытости два пути. Один в растворение среди стихий, другой к распрямлению в подлинной самости. Из обретенной самости два пути. Один к самодовольной праведности, другой к восстановлению в природе. Из восстановления в природе два пути. Один к сну, другой к бодрствованию. Бодрствование в глубоком сне, сон во время бодрствования, в предстоянии чуду, в поэтическом, в чуткой открытости, в подлинной самости, в природной восстановленности ведет либо к смерти либо к жизни. Если вернутся раскаяние, слезы, любовь, то человек возможно будет жить.