Сущность человека есть существование. Здесь колдовство. Мы подходим к разрыву, расколу, к испытанию на прочность, здесь напрягаются и расчищаются расстояния, готовится простор, оттачивается воля, задаются параметры воле и творчеству. «Диалектика есть последовательное, доведенное до крайности чувство противоречия». Упрямство учит, всегда через свободу.
2.2.1976
Всякое занятие и состояние правомерно, если не замыкается в себе, если не закрывает путей восхождения. Это не значит что занятие и состояние пересылочный пункт, который надо оставить и двигаться куда‑то вверх. Должны быть вместе: занятие, состояние и свежий дух, облегчающий свет. Свет и дух усердию не мешают; не надо обязательно законопатиться как левша, чтобы посвятить себя делу. — Русский любит поглощенность, он по–древнему бывает захвачен, нерасхоложен; и это ему не дают, его раздергивают посторонние веяния. Отсюда его судорожность, желание схватиться, взяться с одной стороны, но в то же время и всегдашний соблазн опустить руки, дать для самосохранности безвольно тащить себя. Беда в том, что русский мало знает греющего света. Официальное христианство поило его всё больше тонким хладом. А русская национальная религиозность вырождалась в болезненные, нервические состояния, которых не терпела своя же собственная широта, особенность великой судьбы. Вино может прогоркнуть или закиснуть. Здесь поможет солнце и тепло. Как еще далеко нам до умения их принять. И стало быть как нужно принять уже сейчас, как можно скорее. В русском много духовности, Бердяев не зря его выбрал вместилищем космических ветров. Теперешнее уродство только подчеркивает наш вызов разным духам, обличение их в неистинности. Все вы таковы, как бы говорит русский, скоморошествуя и юродствуя, занимаясь глупостями. Он как бы разыгрывает на себе ложь сомнительных занятий и состояний. Это его способ поддержать чистоту духовности, пусть она не будет запятнана расчетом. Юродство, глупость, безумства в духе. Конечно, мерзость запустения как следствие.
И снова; чем ниже пали, тем терпеливее будет снова и снова браться за работу Господь. Он для одних смертное юродство, для других прельстительный соблазн. Спасение в том чтобы увидеть, что Он есть Бог, то есть увидеть Его блестящее торжественное величие. Вот этого не хватает людям, слишком запанибратски привыкшим обращаться с духами.
10.2.1976
Людям отводят глаза. В непроглядном мареве им мерещатся многие хозяева мира, действующие необходимостью, принуждением, закономерностями, взаимосвязями. Но эти не хозяева, они тоже подчинены необходимости, хотя бы своей собственной нужде. Мира причинно–следственными цепями не объяснишь, его суть воля. Мир был бы непроглядно темен, если бы в нем царила всеобщая необходимость; просвеченность, ясность мира говорит о недалеко скрытых его концах, а концами могут быть только безначальные начала, хочу божественное и хочу человеческое. Мир таков, каким его хотят. — Но тут нужна не немецкая надсадная воля, упрямо проводящая себя хотя бы в ущерб себе самой. Такая воля растет из необходимости или из страха необходимости, она титанизм, титанический произвол. Такая воля хочет охватить мир и этим его душит. Плоды волевого деяния ложатся здесь чудовищным грузом на деятеля, в конце он должен всё сжечь и гибнет под горящей громадой, как в Песне о Нибелунгах. А нужна воля распутывающая, выводящая на простор, высвобождающая для светлой свободы. Может быть в этом русский гений? Его воля открытость, а там может встретить Бог, который и сам вольный простор, от изобилия своей воли и свободы создавший всё на воле и просторе.
11.12.1975
Чувственность, вязкая и темная стихия, окутывающая весь мир и слепливающая его в один нераспутанный ком, выставляется нам как реальная сила, якобы неподвластная разуму и духу. Никакие умные сокровища, представляют нам, не устоят перед этим засасывающим болотом. Пока вы порхаете как бабочка, не задевающая грязи, вы в безопасности, но когда‑то «действительность» прикоснется к вам и вам придется склонить гордую голову, оставить свой легкомысленно–надмирный тон и «научиться жизни», то есть вобрать в душу тягостное признание могучей вышестоящей силы, будь то силы бога или мощи коллектива, вообще приземлиться, без фантазий, без заносчивости встать ногами на землю, перевернуться с головы на ноги. Так нам представляют дело, мало разницы кто: будь то отчаявшиеся ненавистники мира или его уверенные «хозяева», держащие власть, или богатые, или соблазнители и циркачи, доносчики и наводчики, улавливатели пока еще летающих бабочек. Они могут подкреплять себя доводами рассудка, но в последнем счете утверждаются не на рассудке, а привлекают всегда одну и ту же беспросветную стихию чувственности.
Чувственность, как считают, легко доступна, потому что наглядна. Она якобы принадлежит всякой плоти. Плоть повсюду в наличии. Вот этой видимой, наличной повсюду плоти и приписываются свойства чувственности, неуправляемость, косность, тяжесть. Особенно смерть и страдание выставляются теми смерчами, которые поглотят всякий свет и в которых никакая выдержка не выдержит, никакой разум не устоит. И в доказательство искушают, предлагают попробовать: испытайте, попытайтесь преодолеть смерть, болезнь. А кто может, поддавшись искушению смерти и болезни, преодолеть их? В этом черпают свою силу реалисты. Признать реальность, скорее признать реальность! очевидную реальность! наглядную истину! Посмотрите на врага! поймите, что против него нужно вооружиться — передовым учением, физической закалкой или просто оружием. Для успеха этого вооружения человека заставляют делать многое, трудиться, защищать в основном других, отчасти и себя. Но какой ценой и с какими ничтожными результатами, в основном иллюзорными. Смерть и страдание не побеждены, наоборот. В горячке тотальной борьбы приобретены против них шоры и взор вперяется в тонкую мечту о победе, того же, что на пути к ней человек и коллектив давно уже потерпели поражение, не видит.
Les formes humaines du vertige sont nombreuses et sournoises. Перечисляя, мы их не перечислим и тем более не предостережем от них. Мы хотим отсечь их в корне, заметив, что плоть в том смысле засасывающего водоворота, как нам ее представляют и как на нее тайно и часто неосознанно опираются разумные ревнители «реальности» (мы недостаточно наблюдаем, как за их внешней рассудочностью скрыто очень много путаницы), создана головокружением.
Прекратить головокружение трудно.
25.2.1976
Человеческая наука величественна разве что в потенции с птичьего полета. Реально человек приобретает новые знания в той мере, в какой отваживается признать свое невежество. Настоящее знание это всегда знание всевозможных обстоятельств, показывающих, что дело «не так‑то просто». Ясно, что люди, стремясь по природе к знанию, любя моторную активность, имея волю к ясности и простоте, при первом приближении безразличны к истинному знанию — «знанию того, что истина в точности непостижима» — или ненавидят его. Кто любит смотреть на свое безобразие?
Паралич. Опьянение. — Трезвение. Собранность.
17.4.1976
«Подходы к истине утаены». Подчеркивание скрытости, неясности, «проблемности» — другая сторона нашего влечения к исследованию, разысканию. Даже механическое знание манит потому что вдруг за ним Другое? какое‑то посвящение? Безвыходность позитивистской науки быстро раздражает и провоцирует на «открытия», загадочные соглашения с непонятным, которые человек заключает на пределе своих познавательных способностей, как бы вымаливая себе подаяние на бедность у богов.
Но если строгие естественные науки издали смотрят на союз между земным и неземным и он для них просто запретный плод, то гуманитарии ежеминутно имеют дело с символом и он для них обещание желанных постижений. Символ прежде всего напоминает о неисчерпаемой туманной дали. Символ заведомо тянет за собой другое, выводит за ограниченность этого вот. Последняя правда всегда маячит за символами, она предполагает герменевтику как ключ, без которого двери заперты, герменевтика в свою очередь предполагает окружение символов, из круга не выйти. Замкнутость его бесит и провоцирует на построение «систем», странных соглашений с непонятным, которые человек сам в себе заключает на грани своего терпения.
Своего рода бессистемной системой стал эстетский символизм, в котором человек упивается блужданием по аллеям намеков, вдыхая до пресыщения их ароматы. От мельчайших частностей он восходит к вселенским первоначалам и от них красиво планирует к новым деталям. Всякий символ — символ символа, и нет одного всеобъясняющего символа и вообще нет объяснения, а символы развертывают друг друга взаимно. Как сказочный змий, у которого отрастает девять голов, когда срубишь три. В схватке со змием символист–эстет обманчиво убеждает себя, что ему в отличие от, может быть, кого другого такое свойство змия доставляет предмет незаинтересованного созерцания.
Помимо этого внутрикосмического символизма есть еще божественный, или символизм единства. Ф. Крейцер (Symbolik der alten Völker, besonders der Griechen, 1810–1812) имел в виду нечто подобное, когда говорил о пластическом символе, который вмещает символическую бесконечность в скромности замкнутой формы, и о мистическом символе, взрывающем замкнутость формы в порыве к бесконечности. В пластическом символизме, или символизме единства, каждая вещь не своим устройством и не связями, а своим единством [62] и присутствием, поскольку она едина и присутствует, — символ Бога. Таких вещей бесконечное множество. Само это множество бессильный символ Его единства. Вещь безумно сложна. Сама эта сложность символ Его немыслимой простоты. Символизм единства развертывается на космическом как его второй порядок. Они не смешиваются и не попутны, потому что для символизма единства не нужны символические коридоры, перспективы и восхождения, он ориентирует в другую сторону чем космический, строится на другой стороне той же самой вещи.