альная чем наше самосознание и потому страшно загадочная. Неисчерпаемая глубина для всяких иллюзий.
Все измеряется концом, иначе бы не было меры. В этом саркастическом смысле человек есть мера всего.
После отказа от социальных фантазмов наступает полное одиночество: есть прежде всего человек, общество не больше чем отдельные составляющие его. Человеку кажется, что он очень одинок, когда он все свое отдает другим, или все берет у людей, не оставляя им ничего своего. В самом деле, если мы можем что‑то сказать о других так, чтобы после этого чувствовать себя одинокими, то мы фактически все их собственное взяли у них для себя.
4.4.1977
Человек–возможность выше действительности, если эту последнюю понимать как достигнутое и добытое. Он несравним и с той возможностью, которая есть у материала. С другой стороны, человек–возможность мало принятое массой понятие. Масса конечно знает свои возможности, каждый интимно допускает для себя право «по своей глупой воле пожить», видит перспективу неповторимого «своего дела», каждый надеется вывернуться из смерти, каждый ждет нового (хотя далеко не каждый продумает до конца, что это «новое» он примет только от себя старого). Но люди старательно скрывают от себя и от других себя как возможность (как скрывают любовь), всячески выставляют себя как действительность. Скорее всего, они хотят так лучше сохранить и сберечь интимное. Они также стараются как можно больше обеспечить себя возможностями, которые дает материал: деньги, сырье, военные средства. Действительность как добытая данность и возможность как силы материала очень подозрительные вещи. Действительность тут служит по сути для того чтобы окоротить нас, быть для нас укором. Сложившаяся действительность показывает, что для наших подлинных возможностей уже места нет, они неуместны. Божественная действительность (природа и искусство) открывает нам, что наша интимная возможность приобщает нас к бесконечно мощным, захватывающим божественным действиям. А созданная действительность показывает нам, что чтó бы мы ни собрались сделать просто по своей воле, как бы ни сообразили распорядиться сами, нас успели опередить или нас скоро оттолкнут и опередят. Обе действительности уничтожают нас, божественная как отдельных, человеческая как приобщенных: ты никогда не вписался полностью, тебя всегда потоптали, ты неизбежно отпал, отделен от общества. Человек мечется между сциллой и харибдой: божественное выводит его из отдельности во всеобщее, общество опять выгоняет в индивидуальность. Если ущемленный обществом человек обращается к Богу, Бог формально как бы санкционирует его такую, ущербную принадлежность такому, топчущему обществу. Мы видим как этот механизм действует в церкви.
Что касается «возможностей», при помощи которых люди в обществе стремятся обеспечить себя от угрозы того, что их действительность будет отнята у них, они тоже очень подозрительны. Эти так называемые реальные возможности на самом деле божественная действительность (нефть в земле, картины на выставке, деньги как овеществленная свобода), объявляемая снова возможностью. Объявляющий отменяет свою принадлежность к божественной действительности и тем самым уничтожает себя как подлинную возможность, оставляя себе только произвол. Трудно поверить чтобы эксплуататор природы и человека знал себя как подлинную возможность, иначе он не делал бы другим чего не хочет себе. Поэтому источник и исход человеческих «реальных (материальных) возможностей» разрушение.
16.4.1977
Что на самом деле было? Аверинцев говорил на одном выступлении в Университете, что ответ на этот вопрос фатально неоднозначен. Нельзя сказать что просто по–разному расцвечивается одно и то же. Рассказывающий имеет право участвовать — а не просто быть наблюдателем — в событиях, включает в них себя и тем распространяет на них свой замысел о происходящем. Если он не будет участвовать, станет механическим передатчиком, он будет считать что не достиг должной для человека действенности, чего‑то нужного не доделал. Рассказывая, человек именно больше всего честно стремится передать, как именно оно было на самом деле без всяких изменений или окрасок с его собственной стороны. Высшей действенности, подлинности по сравнению с другими, которые не столь точны, он хочет достичь именно за счет правды. И именно в этой точности передачи, правдивости источник расхождения. Чем вернее хочет быть человек событию, самому себе, слушателям, тем дальше событие сдвигается от фотографии к толкованию! Человек лишает себя права просто видеть его, обязывается видеть его верно.
Тем самым событие, его облик и смысл, вырывается из‑под власти человека, потому что усилиями этого же человека приобретает свой «истинный» ход, и как человек может остановить то, о чем сам всего больше заботится. Торжествует желательность отразить событие верно, ради этой желательности человек согласен слышать и видеть что угодно, даже крайне нежелательное. Типично описание ужасного, неправильного, торжествующего зла и соответствующее окрашивание событий в порядке выполнения долга сообщить правду.
История совершается в этой неприкосновенной для человека, потому что старательно обеспечиваемой им, сфере правды событий. Поэтому никакой договор об истории невозможен: условленная история будет принята лишь условно, народ затаит в себе другой образ ее, пусть уже не просто невысказанный, но и совершенно неясный. Отсюда неприступность, неконтролируемость истории. Она рок, фатум, судьба: сказанное не так, как хочет человек, а как оно есть. Чем больше человек хочет увидеть в истории истинного смысла, тем больше в ней рока.
17.4.1977
Страстная пятница. Грешная и злая, злая и грешная толпа перед казненным. Все‑таки Христос выкупает не этого вот грешного человека, который наблюдает его, чтобы он и дальше грешил и наблюдал, а Человека в нем, идею человека, Адама, которая так затмилась из‑за подданства злу и греху. То есть он выкупает человека против этого злого грешника, вопреки ему и в осуждение ему, даже в окончательное осуждение ему. Таким, каков я есть, я Богу не нужен.
8.4.1977
Пасха. Но ведь в ней не только светлая сторона. Пасха еще и еще раз оставляет позади осужденных, гонителей, лишая их радости навсегда. Кажется, русский 19 век мало понимал эту строгость Пасхи, слишком верил, что каждая Пасха еще и еще раз втягивает на просторные стогна спасения всю громадную, косную массу. От этого веселье Пасхи отяжелялось и озабочивалось, благодать растрачивалась на оправдывание неоправдываемых, лик Христа–Тигра тускнел, масса верующих приобретала сложные и отчуждающие, пугающие черты. Характерно, что возмездие пришло размахивая мечом безжалостного разделения, отсечения. Не все переваливают через великий рубеж, смыкающий небо с адом, многие сгорают, не говоря уж о том что остаются в Египте. В Евангельском рассказе далеко не все ликуют после Воскресения. Во всяком случае было бы полезно смирение на Пасху, неверие в гарантированную радость.
10.4.1977
Читая «Федона». Нет, Платон не учил толпу и не хоронил ее мертвецов, как и Заратустра. Он и не сторонился ее и не стеснялся, не хуже Суворова, ходить по телам. Мы как Иуда раздадим все масло бедным и не поклонимся Истине, если перетолкуем Платона в воспитательном, озирающемся, осторожном смысле. Тут издевательство и бегемотство, а не осторожность. Платон на горах и в священных рощах, он говорит только с живыми. Это печально, но это факт. Город мертвых никто не посещает, горы трупов никто не хочет убирать, никогда их не уберет. Мертвым придется позаботиться об этом самим.
28.4.1977
Язык отрешения от мира, идей, смерти тела в западной теологии неявно стоит под знаком нежелательности вхождения в мир, что составляло убеждение и всего Востока. От понимания жизни как зла свободно иудейство, но его историчность пострадала в той мере, в какой христианство превратилось в вульгарный платонизм (он тоже считает высшим благом не рождаться снова). В свою очередь открытое понимание жизни как зла было связано с таким вхождением в жизнь мира, которое теперь утрачено. Тяжелый труд, страшная игра страстей при «естественной» жизни должны были выливаться в трагическую свободу. Христианское благодушие подарило множеству людей символическую царственность, более блаженную, потому что более мечтательную, чем жуткая царственность древних (каков подлинный Платон). Выветрилось почти безвозвратно древнее понятие земной юдоли. Земля уже не считается местом наказания (другое дело что она в гораздо большей мере стала им, но человек начинает по–настоящему цепляться за жизнь когда нездоров). Соответственно бессмысленны разговоры об отречении от мира и необходимости умереть для него. Отсюда смена языка философии, а еще раньше смена настроения во всем философствовании христиан.
3.5.1977
Твердят как легкомысленный припев, что зло не имеет онтологического статуса. Успокаиваются этим, а потом все‑таки снисходительно сочувствуют эйфории святых учителей церкви и философов, которые якобы жили не в такое трагическое время как мы и потому могли пренебрегать реальностью зла. Всё прямо наоборот: именно то, что зла нет среди сущего и сотворенного Богом, делает его жутким и зловещим. Ведь и Бога нет среди сущего и сотворенного, но это не делает Его менее действенным. Зло было бы дохлым волком, если бы оно обладало реальностью. Без реальности зло только и получает возможность быть чудовищно энергичным. Именно тут смысл положения о несуществовании зла, и нам вдвойне далеко от головокружительной остроты этой истины, потому что мы не только не верим учителям церкви и философам, втайне все‑таки представляя себе зло в виде чего‑то реального, но и выворачиваем их наизнанку. Скажут, что все‑таки Бог… все‑таки большая разница, вне сущего может быть только Один. Но кто из нас действительно верит в этого Одного, который был бы действительно вне сущего? А что нечто есть вне сущего, это каждый ощущает, судя хотя бы из представлений о загробной жизни. Эта область, вне сущего, для каждого так или иначе налицо и каждый ее разрисовывает по–разному, и кому удается нарисовать в не–сущем и держать там живое лицо подлинного Бога? Вот и говори после этого, что место вне сущего заселено только Богом. Зло не существует как кентавр не существует и в этом смысле похоже на Бога.