от, который себя сознаю (это последекартовское), а тот странный, которого нет. Я не могу себя видеть, и нравственность так же парадоксальна как евангельские притчи. Этим знанием решается (развязывается) многое.
2.1.1981
Бог так же неприступен для человека, как смерть для жизни. Он так же непознаваем, как загробный мир для этого. Но, с другой стороны, за гробом кончается не всякое бытие: не кончается бытие тела Кончается только то, что было невидимо и непознаваемо в своих истоках. Со смертью кончается только возможность познавать это непознаваемое. Так что спешите: только здесь, по контрасту со смертью, вас могут еще посещать мысли о том, как Он устроен. Почему Бог так устроил? А черт Его знает. Скажем, для того чтобы быть бесконечным.
2–3. 1.1981
Schweigen. Язык не сразу «дом бытия», а только через молчание. Без него было бы невозможно назвать и задержать тонкую и всегда опережающую близость бытия (Бога?). Шаманское безумие, ярость Арто, жалимого тысячью оводов и нуждающегося в опиуме, должны сначала кончиться в молчании. «Тихое веяние». Замки на губах и зубах. Как же не самое главное, спасти это? Благородно то, что сохранено и очищено молчанием, только тогда можно говорить о законнорожденности. Когда Хайдеггер говорит о доме бытия, он имеет в виду речь, настоянную на молчании и никогда не отпускаемую им. Молчание Будды, Христа и Декарта, о котором говорит Мамардашвили? Упаси Господь: эти искусственные плотины.
Но: «питайся ими — и молчи»? Молчание и слово взаимно питают друг друга. Слово всего ближе к молчанию, как бытие к ничто. Отчаяние небытия легко снимается словом, молчание вровень с опытом ничто, слово беседует сначала с молчанием и только потом с другими, с молчанием — настоящая внутренняя речь, которая неслышно наговаривает сама себя, проверяя себя и укрепляясь.
Что же драгоценнее дара молчания?
Слово, когда оно двойник молчания, а не мелкое суетливое выговаривание душевной сумятицы.
21.1.1981
В конце концов никто извне не может подтвердить попадание (κατόρθωμα). При стрельбе из лука можешь подтвердить попадание и ты, и другие. В Японии есть школа стрельбы из лука, где не так важно это внешнее попадание, как свое собственное, непередаваемое знание о нем. Это вот надежнее даже в механических вещах, хотя и странно все‑таки. Отсюда комичность наших тренеров, которые допускать интуицию допускают, но не полагаются на нее.
По большей части однако ты не знаешь когда принят. Обычно ходишь в пустоте и рад подтверждениям со стороны.
4.5.1981
Mentre che’l corpo è vivo,
hai tu ’1 freno in bailia de’ penser tuoi…
Потом, когда тела не будет, они пойдут потоком, как в сновидении, и их уже ничто не сможет сдерживать и направлять. Скоро затем поток размоет последние перегородки и мысль перестанет существовать как отдельный лучик и растает в безбрежном свете, который может пугать. Тело постоянно ставит мысли пределы, то более близкие, то более отдаленные, а главное, оно может ее продлять, закреплять, затверживать, и больше того, направлять. За сознанием не стоит какое‑то другое, трансцендентное (это отрицательное слово), идеальное, божественное, спасенное сознание, в которое углубиться. Сознание может опереться на тело и телом себя же продвинуть — замыкая себя телом до поры до времени.
24.7.1981 после Оскола
В центре водоворота, в середине империи — место, изъятое из ее хватки. Это мистическая Москва, город, который войдет в историю и никогда не перестанет. Когда все хромает в погоне за тенями, невидимая Москва успела припасть к неведомым источникам и поверх наций, религий, среди болот и тоскливых просторов дышит неуловимыми высотами. В этом она родственнее Риму или Парижу чем своим собственным провинциям, которые живы только ее искрой. В ее страшном сожительстве с властью, которую она сама придумала, вскармливает и задабривает, никто не разберется; это смертельная схватка, в которой если погибнут, то обе. Хотя Москва может жить и расти без власти, власть не может без Москвы.
18.12.1981
Почему практический разум выше теоретического. Есть поток сознания, есть растворяющий его лучик рефлексии. Он перпендикулярен тому потоку, следовательно по нему можно передвигаться только своей волей, здесь никто и ничто ничего не подскажут. Здесь только выбор, и выбор выбирает сам себя, никакого субстанциального я кроме этого выбора нет. Не называть же я ту кашу, которая у тебя варится в голове.
19.12.1981
Отечественный философ сравнивает Достоевского и Ницше: Достоевский нравственен и видит, что отрицание Бога, ценностей и места ценностей ведет к покаянию, а если нет, то к самоубийству; Ницше убеждает себя, что у него «это место» не болит, распоясывается в аморализме и закономерно сходит с ума. «Поскольку же хайдеггеровское представление об ограниченном характере понимания нигилизма у Достоевского до сих пор имеет на Западе прочность предрассудка», то философ считает своим долгом напомнить, что фактически именно Россия Родина слонов, и т. д. Ницше конспектировал «Бесов», и следовательно… Впрочем, конспектировал, да не понял, а «гальванизировал Бога как сознательно утверждаемую ложь», углубившись тем самым в «абсолютную пустоту бездуховного», где человек на самом деле не может (что увидел только Достоевский). Отечественный философ назойливо забегает вперед с мерами нравственной полиции, требует «положить границу воле к власти совестью и совестливостью», подзуживает, подталкивает к «нравственному выбору»: раскаивайся или убивай себя, поскорее. «Безвкусен, бессмыслен анализ онтологических проблем, если он не отнесен ко всей сфере нравственного», у Ницше стало быть он туда не отнесен. «Можно ли было придумать что‑либо более свинцово–фаталистическое и более далекое от того, что всю жизнь одушевляло Достоевского».
Можно, и уже придумано: рассуждения отечественного философа. Человек (Ницше) мучительно угадывает движение духа, ему нужна для этого вся свобода, он в пророческом бреду, молит близких о понимании — нельзя, молчи: в твоих словах выходит безнравственность, кайся, молись, от силы говори притчами, иносказаниями, художествуй; блюди смирение. Заговорил все же? Не слушаем, затыкаем уши. «И понимать не надо, и думать безнравственно» так, как думал Ницше. У нас есть свой писатель–мыслитель, читая которого, мы впадаем в спазмы страхов и порывов (как и «Бесы» спазм) уберечь себя, направить по стезе. Чем правильнее у нас, тем неправильнее там. Так громи, топчи легионы нечистых духов, поднимая ввысь икону. На иконе философа Христос–основоположник всей нравственности, впрочем, человек, «в факте исторического существования которого русский писатель не сомневался».
Границу мне, границу, заграницей плохо. Болезнь этой страны. Никого не убедишь, ничего не докажешь: неподвижная душа. С легким сердцем, после вздоха, не пустят на Новодевичье кладбище и не выдадут Ницше в Ленинской библиотеке. Выдадут отечественного философа, его рассуждения. Согнитесь. Хранят себя как в нераспечатанной банке. Боятся что их неправильно откроют. Завязав себе глаза, думают что их не видят. Ленивое срединное сонное царство.
Но есть очень ранние автобусы и поезда, есть никому не видимые прямые ходы. Есть минуты открытости и этих душ. Пока, погрязая сами во всем (нигилизме, садизме), они отнекиваются, проецируют свою грязь вовне. Маленький сдвиг — и будут во всем наоборот уличать только себя. Это туманы и метания души, не надо принимать их слишком всерьез. Раньше всего этого истина уже успела вынести свой суд. Лучше быть с этим раньше. А если они разом кинутся с обрыва как стадо гадаринских свиней? Что ж, помоги им. Твоя личная безопасность их не волнует — зачем же она будет волновать тебя. Все давно уже в руках судьбы. В ней и за ней, глубже и неподвижнее ее только Бог.
9.2.1982, [1998]
У язычника грозные боги, Велес, Ягве — а у христианина что? кроткий вежливый Христос? В каком потрясающем облике явится Он? В облике человека, этой овечки. Кому она не привычна, кого приведет в трепет. Ну, а если мы все‑таки по–настоящему задумаемся просто о самих себе (γνῶθι σεαυτόν)? Мы увидим, что весь мир может раздражать нас, особенно смерть, около американского посольства, а потом, подъезжая к Зубовской площади, весь мир может улечься в нас, включая смерть. Мы удивляемся тут не себе, а антропосу, который и ходит против всего мира, и мирит мир с собой. У нас всегда есть возможность вернуться к этому антропосу, прийти в себя, причем «не восхищением». Разве антропос не величественней Белеса, Ягве, Зевса? Чтобы знать это, даже и вовсе не обязательно еще верить, что Бог соблаговолил войти в антропоса. Кто живет в самой середине чуда, вовсе не обязательно будет от этого видеть его.
24.2.1982
Память о том, что огород был прополот в прошлом году, может утешить человека, но ни в какой мере не оберегает его от сорняков. И если до сих пор он, прилагая усилия, пропалывал свой огород, это ни в малейшей мере не избавляет его от необходимости сейчас и завтра пропалывать его еще.
Как, сорвав траву и оставив корни, мы только оставляем их тихонько набирать силу, так, срыв видимость пороков, человек дает действовать в себе им невидимей.
Как, увидев свой сад заросшим, надо не сердиться на себя, а скорей браться за дело, да не за все сразу, так, увидев свою черноту, надо не отчаиваться, а очищать себя, да и по порядку.
Как в невозделанном саде нет сорняков, а есть заросли травы, так в запущенной душе нет пороков, потому что нет противоположных им добродетелей.
Как, обратившись, дикарь скучнеет, и либерал возмущается угнетением его природы, так буйный заросший сад, к которому прикоснулась рука, сразу становится сперва некрасивым, и случайный проезжий наблюдатель отворачивается и скучает.
Как мало посеять семена — они тотчас зарастут и станут неотличимы от сора, — так мало узнать добродетели: они не вырастут, если не будет черновой работы с пороками.