Только теперь он до конца осознал, что находится снова в своей камере, на топчане. И единственное его утешение состоит в том, что наказание за неудавшийся побег он уже претерпел, осталось только претерпеть его последствия, что виделось делом отнюдь не лёгким.
Узник застонал от боли и отчаяния.
Услышав рядом чей-то разочарованный вздох, он повернул голову и увидел ангела, сидящего подле на табурете. Кажется, посланец божий был раздосадован тем, что в очередной раз ждал понапрасну, что узник снова обманул его ожидания. Он сунул фон Лидовица обратно в грязную котомку беглеца-неудачника, из которой при этом посыпалась земля, и встал.
– Извини, – простонал узник.
– Ничего, ничего, – отвечал ангел, прекрасно понявший, за что у него просят прощения. – Твоей вины в этом нет.
– Значит, я действительно жив?
– Ну, если не мёртв, то наверняка жив.
– Жаль.
– Это легко поправимо. Хочешь?
– Хочу, – не раздумывая отвечал узник. – А выпить есть?
– Такие дела делаются на трезвую голову, – хмыкнул ангел.
– А каким способом?
– Вариантов немного, – подумав отвечал ангел. – В общем-то, вариант всего один: головой в стену, с разбега.
– Я не сумею, – с сожалением выдохнул узник. – Мне шевельнуться больно. А ты можешь просто забрать меня?
– Живого? Нет. Живые там не нужны.
– Даже в аду?
Ангел лишь покачал головой.
– Даже в аду нет места живым, – прошептал узник, приходя в ужас. – Тогда убей меня!
– Я не убийца.
– Да, прости.
Ангел кивнул и сделал шаг к стене, чтобы в очередной раз исчезнуть в ней или за ней. Голос узника остановил его:
– Как тебе фон Лидовиц?
– Больше всего мне нравятся последние тридцать страниц пустоты, – ответил ангел. – Говорят, их он написал, когда уже не был начальником тюрьмы.
– Начальником тюрьмы?
– Фон Лидовиц – это литературный псевдоним, – неохотно пояснил ангел. – Этот человек всю свою жизнь работал начальником тюрьмы, настоящее его имя никому не известно. Зато известно кое-что другое…
С этими словами он быстро растворился в стене.
– Головой в стену, – пробормотал узник, оставшись один. – С разбега. О чём это он говорил, что он хотел этим сказать? Быть может, таким образом я смогу последовать за ним или стать как он? Но у него крылья, а у меня что, кроме не дожитой жизни?.. Тридцать страниц пустоты… Тридцать страниц пустоты! Вот что мне осталось…
Застонав от боли, он взял с тумбочки котомку, достал из неё фон Лидовица, стряхнул с книги пыль и пролистал до чистых листов.
– Так вот оно что! – шептал узник, переворачивая страницы без единой буквы, начинавшиеся после строчки «Вот она пустота, зри и разумей…» и заканчивающиеся листом с выходными данными. – Так вот в чём истина. А я-то думал… Пустота… Зри и разумей… О боже, боже…
Он вернулся к началу и ещё раз – медленно, внимательно, вдумчиво – пролистал, пристально вглядываясь в каждый прямоугольник, словно видел незримые строки, слагавшиеся из потусторонних слов цвета воздуха.
Книга вдруг выпала из его рук, узник затрясся в безудержном и беззвучном смехе. Это причинило страдание – тело моментально отозвалось ноющей болью в каждой, кажется, своей клетке, – но узник словно не замечал боли, поражённый приступом смеха. «Пустота… – повторял он. – Пустота!.. Зри и разумей».
За этим полубезумным смехом его и застал начальник тюрьмы, прихода которого он даже не услышал.
– Рад видеть вас в веселье и добром здравии, господин узник, – сказал начальник тюрьмы, широко улыбаясь, будто заражаясь весельем заключённого.
– Простите, – смутился узник. – Только не подумайте, что я смеялся над вами, – добавил он с опаской. – Нет, господин начальник тюрьмы, я смеялся над Лидовицем и пустотой.
– Над Лидовицем и пустотой, – кивнул начальник тюрьмы, словно знал, словно каждое произнесённое слово было продиктовано им лично. – Я и не сомневался, господин узник.
– Но я правда не над вами смеялся, – повторил узник, настораживаясь всё более. – Я – над Лидовицем, – и он даже потряс книгой для наглядности.
– И пустотой, – улыбнулся начальник тюрьмы, даже не взглянув на книгу.
– И пустотой.
– Да вы не бойтесь, господин узник, – улыбнулся начальник после минутного молчания, – я не стану вас бить. Я же не живодёр какой, я же вам не надзиратель, ей богу.
– Это безумно радостно, – просиял узник.
– Ну и как вам фон Лидовиц?
– А… а вы его знаете? – опешил узник.
– Знал, – небрежно усмехнулся начальник тюрьмы. – Сказать вам, какое моё любимое место у него?
– Тридцать страниц пустоты?! – пролепетал узник, осенённый догадкой.
– Хм, нет, – покачал головой начальник. – Нет. Шея.
– Простите?
– Я сказал – шея.
– Шея?
– Вы спросили, какое моё любимое место у фон Лидовица.
– Я спросил?
– Ну да. Я ответил – шея.
– А-а, да, да, это же очевидно. Но… почему – шея?
– У него была очень нервная шея, если вы понимаете, о чём я. Она была такая… такая длинная, тонкая и очень нервная, с острым выпирающим кадыком, который скользил вверх-вниз и дёргался, когда профессор говорил или сглатывал, с бледной кожей, при виде которой в памяти всплывала ощипанная тушка гуся; она была очень такая вся… сухая, скрипучая, как будто её никогда не смазывали, с чрезвычайно тонкой шкуркой, через которую едва ли не просвечивали вены, аорта, позвонки… В общем, очень нервная, как я изволил выразиться. Такие шеи будто специально созданы для верёвки.
– Так вы его знали лично? – оживился узник.
– Я вам так и сказал, – дёрнул бровью начальник тюрьмы. – Вы сегодня какой-то рассеянный, господин узник. Соберитесь.
– Простите, господин начальник.
– Используйте полное титулование, господин узник, если вас не затруднит.
– Простите, господин начальник тюрьмы.
– Да. Хорошо. Так о чём я говорил?
– О шее фон Лидовица.
– О шее фон Лидовица. Да. Как я сказал, такие шеи господь словно специально создаёт для верёвки… Представьте только на этой шее… Кстати, вы когда-нибудь видели верёвку для повешения?
– Н-нет, – пролепетал узник, бледнея, будто побледнеть ещё больше было возможно.
Дверь за спиной начальника чуть приоткрылась, в образовавшуюся щель просунулась голова сына надзирателя. Он с любопытством оглядел узника и подмигнул. Непонятно было, кому предназначался этот мимический фордепас – узнику или спине начальника тюрьмы, настолько быстр был взгляд мальчишки, перебегавший с одного на другого. Едва начальник продолжал свою речь, лицо надзирателева сына исчезло, дверь мягко и беззвучно закрылась.
– Забавная штука, – улыбнулся начальник тюрьмы. – Вы, пожалуй, скажете: да что там забавного, самая обычная верёвка. Отнюдь, господин узник, отнюдь. Далеко не простая верёвочка, а весьма интересная и высокотехнологичная штучка. Представьте: нужен особый род нити, определённая её толщина, специфическое плетение, вымачивание в специальных рассолах, вощение, и даже, говорят, наговоры читаются. Общая толщина «струи» тоже имеет крайне важное значение. Конечно, соглашусь с вами, в наше время, верёвки уже не те, совсем не те, что были раньше, ибо настоящих мастеров плетения осталось раз-два и обчёлся. Наговоров не знают, рецепты восков давно перевраны или утрачены, диаметр волокна не блюдётся…
А мыло, кстати! Вспомните про мыло. Ведь раньше какое мыло делали, а! Натрёшь, бывало, верёвочку, так петелька сама затягивается, под собственной тяжестью. И дух давало соответствующий моменту и даже настроению. Бывало придёшь накануне к приговорённому, принесёшь с собой несколько брусков того мыльца, разложишь перед ним: ароматец выбрать извольте-с. У бедняги аж голова закружится, глазки разбегутся – тут тебе и лаванда, и сено, и табак, и мята-шалфей-валерьяна тебе, и коньячный-ромовый-кальвадос… А для ценителей или особо капризных специальные сорта делались – с инжирным (успокаивает очень и смиряет), ладановым (умиротворяет), кофейным, чайным, грибным-земляным ароматом… Про качество даже и говорить не стану. Не успеешь скамеечку выбить из-под ног, а уж петелька-то на месте, уже позвоночки – хрусть!
Эх, да что там – были, были времена! Нынче всё не так, всё как-то слишком просто… Да, увы, опростились люди, оскотинились – нет в них той возвышенности чувств и способности к наслаждению каждым жизненным мигом – пусть даже и последним.
Начальник тюрьмы замолчал. Глаза его заволоклись томной дымкой воспоминаний. Рука достала из кармана платочек, провела им по губам, скомкала, сунула обратно в карман. Он вздохнул, возвращаясь в неприглядную реальность дня сегодняшнего.
Потом деликатно присел на лежак рядом с узником и продолжал:
– Профессор, – сказал я ему однажды в минуту доброй приятельской откровенности, – меня изумляет и приводит в восторг ваша шея. Отродясь я не видывал таких шей.
Он рассмеялся понимающе, закивал – весь прямо лучился радостью и довольством старичок от моего удивления. А я, говорит, сыздавна, с самой, говорит, юности готовил её к решающему моменту. Мази разные, специальные притирания, кольца, пробные подвешивания, утяжки, инъекции. Волосы, говорит, на ней брил только палаческим топором… Такой вот презабавный был старичок. А шея… ну, шея, скажу я вам – это да, всем шеям шея.
Мы с ним любили поболтать о том о сём. Я ему бывало говорю: как вы равнодушно себя ведёте – ни разу даже не спросили: когда? А он только улыбается: вы, говорит, человек молодой, горячий, всё торопитесь куда-то. Знаю, говорит, сам таким был. Только, говорит, я давно понял: прежде чем спрашивать, сколько тебе осталось, подумай, какой смысл ты вкладываешь в это слово. А то ведь, говорит, может статься, тебя давно уже нет. И смеётся по-стариковски так, мелко, а глазки – острые, пытливые, как у бесёнка. Меня даже передёрнуло. Но и восхищение – даже преклонение – испытал я пред ним ни с чем не сравнимое. Не поверите, руки ему целовал, как священнику какому-нибудь или, прости, господи, Папе. Благословения просил. С такою силою воздействовал он на мой тогда ещё юный неокрепший ум и психологический аппарат. Да. А он только смеялся – по-своему, мелко так; а губы у него, если вы не знаете, были такие тоненькие и бледные, а язычок – острый, как кинжальчик, как жальце. Я, говорит, рад бы вас благословить, дружок, но ведь священник здесь – вы, а я – прихожанин, и негоже, говорит, нам всё переворачивать с ног на голову в суете мирской, негоже закручивать бытие наше в петлю господина Мёбиуса. Вот так-то. Так и не благословил. А ведь я полюбил его всем сердцем, я руки ему целовал…