Узник концлагеря Дахау — страница 15 из 39

– У Костиных сосед сатаны помощник. Я помню, как он в тридцать седьмом с властями по дворам ходил, последнее забирал, прислуживался, полдеревни в кулаков записал. Мужики его тогда на задницу садили, пригрозили дом сжечь. Стало быть, характер не переделать, мог бы и пожалеть мальца. Мужики с войны вернутся и все кости ему переломают. А твой Иван так и не пишет, – спросила ее по-матерински.

При слове твой Иван Татьяну бросило в жар, вспомнила, как они с ним любили.

– По лету прислал письмо, с тех пор ни слуху ни духу. Дед Самойл говорит, на войне всякое бывает, может, партизанит. Из леса через немца письмо не передашь.

– Я тебе, девка, вот что скажу, – Матрена сказала жестко. – Прекращай ходить на бугор березку целовать, а то бабы над тобой смеются. Сколько пришло похоронок на мужиков, а узлы на ветках как были завязаны клубком, так и висят. Ветки нашим мужьям не помогут, богу молись, я своему на дню ни по разу читаю отче наше. Вот подлечится, домой вернется, а там я его вылечу! – последние слова сказала с теплотой в голосе о своем муже.

Очистив лопатой копну от снега, Татьяна, взяв вилы, воткнула их в солому:

– Не успеть нам, Матрена две ходки сделать, одной управимся, солому шире на сани раскладывай. Буран к вечеру дорогу переметет, утонем. Поможем быку, рядом пойдем.

– Ты, девка, вставай вместо меня на сани, а я на копну, а то от натуги разродишься и куда я с тобой, к зайцам на постой, – улыбнулась Матрена. – Ох, девка, и тяжела бабская доля, я и лошадь, я и бык, я и баба, и мужик, – весело проговорила поговорку.

И обе засмеялись. Поменялись местами. Матрена, бросая солому на сани, под нос что-то напевала.

– Подпевай, – подбодрила она Татьяну.

– Ты меня загонишь, за тобой не угнаться.

Матрена нагнулась над копной:

– Язви его, никак пшено припрятано, глянь. – Взяла в руку зерно и стала на него дуть, пересыпая в другую ладонь. Провеяв, лизнула языком зерно, пожевав, сказала: – Вот, девка, нам повезло, так повезло, с ведро ржена, не меньше! Кто-то спрятал да про него забыл, – из-под шубы вынула платок, расстелила на копне. – Разделим поровну. Своим ребятишкам накажи, чтоб в трубочку молчали, да все зерно в избу не носи. С голодухи животы вспухнут. На жерновах прокрути, вперемешку с отрубями, испечешь лепешки. Молчим до гробовой доски, а то твой ухажер ни тебя, ни меня не пощадит.

– Это ты про кого таково говоришь? – испуганно спросила Татьяна, покраснев.

– Про уполномоченного твоего говорю, про кого же еще! С тебя глаз не сводит. Стерегись его, девка, у него взгляд колючий, мать родную не пощадит, а чужого человека тем более. В деревне от бабских глаз ничего не утаишь.

– Пока я беременная, не посмеет тронуть. А так я его побаиваюсь, он еще при Иване в наш дом хаживал. А щас мужа нет, видать, осмелел. Недавно заехал с кульком конфет, слава богу ребятишки дома были. Понимаю, не так просто ко мне заехал, а как его отвадить, ума не приложу, дом на засов не закроешь.

– Начнет силой приставать, притворись с сердцем у тебя плохо, мужики этого боятся как огня. Сама только ноги не раздвигай, бабы глянут в твои глаза и все поймут.

– А если насильно возьмет, он ведь мужик, притом при власти.

– Выцарапай ему бесстыжему глаза, пусть народ посмотрит на насильника. Власть она не вся такая, как уполномоченный. Ты только не попадайся ему на глаза, а там и Иван твой вернется…

Татьяна, похоронив мать, переехала жить в родительский дом, зайдя во двор, сразу прошла в малушку. Из-под драпового пальто вынула кофточку с зерном и пересыпала его в ведро. Кофточку встряхнула. На жерновах смолола несколько пригоршней зерна. Муку положила в чашку, зашла домой. Афоня грелся на печи, увидев Татьяну, слезно проговорил:

– Тань, я есть хочу, а Ванька говорит потерпи, сколько можно терпеть. Нам надо было кроликов оставить, сейчас бы их ели.

– У вас их не табун народился, сами просили есть. Идите в лес, зайцев в петли ловите, отец вас всему научил или что лень?

– Так их в округе не осталось, всех подъели, не мы одни в деревне охотники.

– Ладно, охотники, сейчас лепешки испеку, сбегайте за дровами.

– Я щас принесу, – задорно откликнулся Афоня, прыгнул в валенки на босу ногу и в одной рубашке выскочил из избы.

Татьяна затопила печь, испекла лепешки, накормила ребятишек, сама поела, не переставая думать: зима долгая, как дотянуть до весны, чем будет кормить братьев. Председатель советовал отдать их в детдом, опять же отец наказывал, чужая мать родную не заменит. Опять же, какая я им мать, всего лишь родная сестра. Не по-христиански разлучать родные души. Будь что будет, бог поможет. Ребятишки все время просят сладкого. Сушеной свеклы с брюквой осталось чуть меньше ведра. А сахара купить деньги нужны. Это покойному отцу звероферма деньги платила за работу, в колхозе начисляют трудодни, а их в чашку не положишь. Весной, как снег сойдет, пошлю ребятишек в лес накопать корни солодки, погрызут сладенького.


Глава 5

Иван ждал того дня, когда его снова поведут к доктору Мергелю на операцию, и многое передумал. Слово «операция» для него стало обычным словом, человек, находясь в экстремальных условиях, привыкает ко всему, что в обычной жизни посчитал бы не нормальным. Его, как и других узников, эсэсовцы не задействовали к лагерным работам, над ними проводят научные опыты, исследуют возможности организма человека, а это требует определенного времени. Иван даже был рад, что врач-художник на его теле «нарисовал» звезду, а не свастику. И слово «художник» стало как бы родным, в лагере у человека мозг меняется. Даже его друг Остап, приходя в барак после работы, а он так и называет ее работой, на тележке свозит трупы в крематорий, уже не так, как раньше, эмоционально рассказывает, что нового узнал о зверствах фашистов. Человек ко всему привыкает. Жизнь узника концлагеря Дахау не стоит и ломаного гроша: вчера ты делил с кем-то кусок хлеба, а сегодня он «вылетел в трубу». В лагере заключенные в шутку так называют крематорий, если первое время это высказывание воспринималось циничным, то слыша его в день по нескольку раз, не обращаешь внимание. Если посчастливится вернуться домой, придется восстанавливать человеческие ценности, ведь в лагере они полностью утрачены.

Иван целый день ждал Остапа, как ждут жены своих мужей с работы, просто поговорить, чтобы в одиночку не сойти с ума от размышлений.

В этот вечер Остап вернулся хмурым, не говоря ни слова, лег на нары, закрыл глаза.

– Ты что спать пристраиваешься? Поляки скоро пайку принесут, пропустишь ужин и так ноги еле волочишь. – Иван по-дружески поворчал на друга.

Остап встал и сел на нары:

– Есть не хочется, ком в горле. Взгляни на мою гусиную кожу, – задрал рукав до локтя. – Спину показать?

– Что на нее смотреть, она у всех узников одинаковая, говори толком.

– Ну не скажи! Сегодня нас привлекли работать в спецблок тот, что рядом с твоим блоком находится.

– Скажешь мой, это врача Мергеле блок, чтоб его Кондратий хватил, живучий козел, – выругался Иван.

– Наш опекун эсэсовец раз пять бегал в туалет, понос, видать, его пробрал, оставлял нас без присмотра. В этом блоке надзиратели женщины. Так одна, услышав, как я рассказывал товарищам, откуда я родом, подошла и меня переспросила. А что мне скрывать, если я жил в пригороде Львова. Она свободно говорит по-польски, и я знаю польский, тот же родной! Я же тебе рассказывал – западная Украина клубок змей. Не знаю, чем я ей понравился, пообещала поговорить с сестрой, она живет тут за забором, в Дахау хозяйство у нее, скотина разная, сад. Сестра у нее попросила подобрать в лагере батраков, тех, кто умеет ухаживать за животными. А ты деревенский парень, я хоть и не совсем городской житель, что не смогу корову подоить. Есть шанс нам не вылететь в трубу.

– А когда она даст ответ, ну поговорит с сестрой, – обрадовался Иван.

– Не сказала, мой номер записала и барак. Я еще и твой счастливый номер назвал, остается ждать ответа.

– А вы что в этом блоке делали?

– Опекун сказал, что много трупов скопилось, своя бригада не справляется, нас привлек. Из Берлина приезжала большая комиссия, им показывали, как проводят опыты. Кино снимали, якобы сам Гиммлер приезжал, немцев хлебом не корми пропагандой заниматься. Помнишь, «летчик» к нам подходил, рассказывал, что его однополчане замерзли, не досказав, где погибли.

– Это тот, что в барокамере побывал, хвастался, что живой остался? Как же, помню его. Так он на следующее утро умер, и его товарищ, о ком он рассказывал, днем позже скончался. А что?

– Его однополчане в этом блоке погибли, лаборатория не лучше, чем у врача Мергеле. Человека кладут в холодную ванну и наблюдают, пока он помрет. В коридоре на стене висят плакаты, разные графики на них нарисованы, фотографии наклеены. Если температура в ванне пять градусов, человек проживет двадцать минут, если ноль – десять. Так им, извергам, мало издеваться над узниками, погружая их в холодную воду, с головой в кипяток кладут, такой же график видел. Вот дождемся наших войск, первое, что сделаю, лично всех врачей с надзирателями утоплю в этой ванне, как котят.

– Таким же станешь фашистом, – хмыкнул Иван.

– А что расстрелять немцев гуманнее? Нет, Вань, им надо самим испытать ту боль, что испытали мы, узники. Гружу трупы, на моем лице мышца не дрогнет, отвращения нет, как будто, так и надо, это моя работа, о которой мечтал в детстве. Если раньше не мог заснуть, то сейчас пять минут и сплю как убитый. Появилась надежда, бюргеры возьмут нас в батраки, останемся людьми.

– Боюсь, меня не отпустит врач, на моей груди «нарисует» вторую маршальскую звезду, покажется ему мало. А он обещал это сделать. В запасе еще осталась спина, там хоть трактор колесник «рисуй». Подумать страшно, что ему взбредет в его дурную голову в следующий мой приход. Представляю, приходит с работы домой и своим детям рассказывает, как на теле человека скальпелем рисует картины. Дети просят любимого папу рассказать еще что-нибудь смешное. Немцам, чтоб приблизиться к русскому человеку, я сужу по моральным качествам – им еще до нас расти и расти, пройдет не одно столетие. Нам в школе учителя читали Достоевского и Пушкина, а им что читали, если нас, пленных солдат, за людей не считают, мы для них скот.