Граф Лорис-Меликов точно так же, как и шеф жандармов генерал Черевин, не находил препятствий для доставления мне периодических изданий за прошлый год; из объяснений с ними я заключил, что они оба пребывали в уверенности, что я этими изданиями уже пользуюсь. А между тем никаких прошлогодних журналов сюда не доставляется с тех пор, как в 1876 году мне было запрещено брать их от смотрителя Трубецкой тюрьмы из общей крепостной библиотеки. Если это запрещение не может быть снято, то не будет ли позволено комендантскому управлению снабжать меня прошлогодними периодическими изданиями другим способом.
Обо всем этом я прошу Вас, генерал, ходатайствовать пред господином министром внутренних дел. При сем, предполагая, что новое учреждение проникнуто и духом новым, я льщу себя надеждой, что теперь все дозволенное мне высшей властью не будет уже ограничиваемо и парализуемо превратным пониманием и небрежностью исполнителей.
Заключенный в Алексеевском равелине Петропавловской крепости
Это обращение не дало осязаемых результатов.
12
Но в то время, когда правительство в лице Третьего отделения и крепостного начальства торжествовало, казалось, свою победу над пленником Алексеевского равелина, когда оно довело утеснение его до последних пределов скорби, пленник, скованный по рукам и ногам, не сдавался. Правда, он замолк, притих, но в могильной тишине каземата он готовил новое восстание против власти. Там, где не должно было раздаваться человеческой речи, где молчание равелина по временам прорезывали безумные вопли Бейдемана, там, где беззвучно двигались по коридору тени часовых и присяжных, обреченных на безмолвие так же, как и находившиеся под их присмотром узники, Нечаев нашел наконец друзей. Под властным влиянием гневных, горячих и полных человеческой правды речей узника таяли и исчезали тени, двигавшиеся бесшумно и автоматически, и под серыми солдатскими мундирами оказывались люди, облеченные плотью и кровью, способные отдаться чувству сострадания и ощутить суровую справедливость дела жизни заключенного. Часовые, по инструкции, не смели говорить с арестованным, присяжные унтер-офицеры не имели права «принимать от него какие-либо разговоры и вступать с ним в разговор». Но ни жандармы, ни солдаты не в состоянии были вынести заклятья молчанием; тянулось время, и они начали уступать настояниям узника и входить с ним в разговоры. Этого было довольно для Нечаева.
Мы не можем сказать, когда впервые была сорвана с уст тюремщиков печать молчания. «Начало разговоров, – читаем мы в актах следствия, – с государственным преступником камеры № 5 (Нечаевым) установить не представляется возможным, так как арестант, склоняя каждого вновь поступившего в равелин солдата, выражался, что с ним со времени его заключения говорят все и всегда. Но, соображаясь с ходом преступных действий, выясненных дознанием, можно почти безошибочно определить, что начало разговоров между арестантом и некоторыми нижними чинами относится к 1877 году», т. е. как раз к тому времени, когда руки Нечаева стали загнивать от кандалов.
Быть может, именно это необычное, беспримерное отягчение участи узника привлекло к нему особое внимание карауливших его солдат и сообщило особенную остроту их размышлениям. И Нечаев воспользовался таким настроением. Тихомиров, писавший о заключении Нечаева по его сообщениям из крепости и по рассказам солдат равелина, носивших на волю эти сообщения, дает психологический очерк воздействия Нечаева на солдат [ «Вестник Народной воли», № 1, Женева, 1883, с. 138–158. Нужно принять во внимание, что цитируемые здесь письма Нечаева не дают точного и буквального воспроизведения текста. Нечаев писал своим шифром, сокращенно и очень сжато, на маленьких кусочках бумаги, и немало оказалось мест или плохо прочитанных, или совсем не разобранных. Желательно было бы найти подлинники писем Нечаева. Не хранятся ли они в заграничном архиве народовольцев?]. «В равелине не сменяются несколько лет. Нечаев имел возможность присмотреться к каждому и, пользуясь этим, наметить много лиц, пригодных для его планов. Еще сидя на цепи, он умел лично повлиять на многих из своих сторожей. Он заговаривал со многими из них. Стучалось, что, согласно приказу, тюремщик ничего не отвечал, но Нечаев не смущался. Со всей страстностью мученика он продолжал говорить о своих страданиях, о всей несправедливости судьбы и людей. «Молчишь… Тебе запрещено говорить. Да ты знаешь ли, друг, за что я сижу!.. Вот судьба, – рассуждал он сам с собой, – вот, будь честным человеком: за них же, за его же отцов и братьев погубишь свою жизнь, а заберут тебя да на цепь посадят и этого же дурака к тебе приставят. И стережет он тебя лучше собаки. Уж, действительно, не люди вы, а скоты несмысленные…» Случалось, что солдат, задетый за живое, не выдерживал и бормотал что-нибудь о долге, о присяге. Но Нечаев только этого и ждал. Он начинал говорить о царе, о народе, о том, что такое долг, и т. д.; он цитировал Священное Писание, основательно изученное им в равелине, и солдат уходил смущенный, растроганный и наполовину убежденный. Иногда Нечаев употреблял другой прием. Он вообще расспрашивал всех и обо всем и, между прочим, узнавал иногда самые интимные случаи жизни даже о сторожах, его самого почти не знавших. Пользуясь этим, он иногда поражал их своею якобы прозорливостью, казавшейся им сверхъестественной. Пользуясь исключительностью своего положения, наводившею солдат на мысль, что перед ними находился какой-то очень важный человек, Нечаев намекал на своих товарищей, на свои связи, говорил о царе, о дворе, намекал на то, что наследник за него… Когда с него сняли цепи, Нечаев умел это представить в виде результата хлопот высокопоставленных покровителей, начинающих брать силу при дворе. То же самое повторилось при истории с книгами и задним числом распространилось на потаповскую оплеуху. Конечно, Нечаев ничего не говорил прямо, но тем сильнее работало воображение солдат, ловко настроенное его таинственными намеками. Впоследствии, когда положение Нечаева улучшилось и он стал получать книги, газеты, когда разговор с ним перестал быть преступлением, влияние его сделалось чрезвычайным. Его действительно не только считали важной особой, не только уважали и боялись, но нередко трогательно любили; некоторые из солдат, например, старались доставить ему удовольствие, покупая ему газеты или что-нибудь из пищи на собственный счет; особенно привязанные прозвали его «орлом». «Наш орел» – так называли они его между собою. Покушение Соловьева чрезвычайно подняло фонды Нечаева. Он давно говорил, что партия наследника (к которой сам будто бы принадлежал) сгонит с престола Александра II. Он предвидел дальнейшие покушения и говорил об этом своим сторожам. Он тут начал прямо показывать некоторым из них, будто у него есть сношения с волей, будто другие сторожа уже перешли на сторону наследника и служат ему, Нечаеву. Когда люди, особенно его любившие, привыкли таким образом к мысли о возможности служить Нечаеву, он стал им это прямо предлагать, и первый, согласившийся на это, был вполне уверен, что он чуть не последний и что чуть не вся крепость принадлежит уже Нечаеву».
С этим рассказом надо сопоставить и сделанный во время следствия по делу о сношениях равелина с волей «тщательный анализ причин, породивших столь прискорбное явление в среде военнослужащих». [Такой анализ сделан в составленной жандармским майором Головиным «Записке из дознания о беспорядка, бывших в Алексеевском равелине». Эта записка при всеподданнейшем докладе была предоставлена графом Игнатьевым Александру III 10 марта 1882 года.] «Таких причин не много, но вполне достаточно для того, чтобы сбить с толку полусолдата, полукрестьянина, малоразвитого, безграмотного, не успевшего себе усвоить в короткое время службы высокого назначения солдата, обязанностей караульной службы и своего долга, человека с смутным пониманием о мере той законной кары, которая ожидает его за нарушения. Такой субъект, иногда не прослужив года в части, попадает в состав команды равелина, без всякой подготовки к тем обязанностям, которые он должен там выполнять. Что же из этого выходит: озлобленный преступник камеры № 5 зорко высматривает, кого бы из солдат можно эксплуатировать в свою пользу, для задуманных им преступных целей. Сначала приступает к стоящему у двери камеры часовому с обыкновенными вопросами: «который час?», «которое число?», требует дежурного жандарма за каким-нибудь делом, и если видит, что солдат податлив, то дело слаживается скоро. Арестант начинает выставлять себя страдальцем, мучеником за простой народ, т. е. их и их отцов; представляет будущее в заманчивом для крестьянина свете, уверяет, что такое время наступит скоро: будет полное равенство и общее благосостояние. Солдат слушает через форточку двери камеры хитрые речи, и времени для этого у него достаточно. Камера № 5 помещается в большом коридоре; дежурная комната пуста, жандарм от скуки ушел в караулку; смотритель равелина – далеко, в другом коридоре. Если и было время, что на другом фасе того же коридора стоит другой часовой, то ведь то товарищ, ему какое дело, а может, он и сам, когда придется стоять у этой камеры на часах, не прочь послушать, что предсказывает страдалец; а нет – так можно урезонить и пригрозить ему по-товарищески, дабы не проговаривался перед кем не следует. Если же арестанту попадался солдат, не желающий его слушать, то этот человек пускал в ход угрозы, что он его выдаст, как лицо, само заводящее с ним разговоры, или убьет, и т. п.; а товарищи, со своей стороны, убеждали, угрожали, и все, конечно, достигали цели; а раз вступив на эту дорогу, приходилось идти дальше… Привычка к месту и однообразным действиям, хотя бы то и было дело наблюдения, вообще притупляет энергию, а вследствие того и надзор незаметно ослабевает. Всем этим пользуется арестант; солдаты, не видя над собою строгого глаза, совершенно подпадают влиянию арестанта, слушаются беспрекословно его при