Узники Алексеевского равелина. Из истории знаменитого каземата — страница 52 из 81

Два коменданта: генерал Корсаков и барон Майдель, шесть шефов жандармов, начиная графом Шуваловым и кончая генералом Черевиным, сам председатель верховной комиссии генерал Лорис-Меликов, посещая меня, видели чистое стекло и не находили опасным для государства тот факт, что я… [пропуск в рукописи. – Примеч. ред. «Вестника Народной воли»] подследственный в течение недель и месяцев. Но я не подследственный узник, и вот уже десятый год, как я лишен свободы, следовательно, отягчение моей участи вызывается не высшими политическими соображениями, а лишь одним бесчеловечным произволом лица, которому В.В. вверили управление крепостью. У меня был личный враг – генерал Мезенцев; он два года терзал меня в цепях, но и тот не закрывал для меня вида неба. У меня был другой враг – генерал Потапов. Он оскорбил меня на словах, я за это заклеймил его пощечиной. Он имел право меня ненавидеть, но и он не мстил мне. Он знал, что мстить человеку, лишенному свободы, можно только имея душу зверя, а генерал Потапов был человек. Свойственны ли гуманные чувства генералу Ганецкому, я не знаю, но, судя по тому, что он посещал равелин только затем, чтобы по часу стоять у дверей каземата и любоваться в щель на отягченное им положение узников, судя по этому, следует думать, что созерцание чужих страданий доставляет ему удовольствие, которое человеческим назвать нельзя. Не надеется ли он довести меня до отчаяния, чтобы видеть слезы и муки бессильного бешенства, чтобы слышать безумные крики ярости, подобные тем, которые доносятся из каземата моего несчастного соседа по тюрьме, доведенного долголетним заключением до сумасшествия. О нет! Я не доставлю Ганецкому такого удовольствия. Я желаю ему сохранить хоть сотую долю моего спокойствия и самообладания, когда его самого поведут на эшафот.

В семьдесят пятом году, когда правительство предложило мне изложить свой взгляд на положение дел, я в подробной записке на высочайшее имя заявил Вашему августейшему родителю, что абсолютизм отжил свой век, что все основы неограниченной монархии окончательно расшатаны и только дарованием конституции державная воля может спасти Россию от ужасов революции. Я говорил, что неотлагаемое введение либеральных представительных учреждений в дорогом отечестве может помешать развитию внутренних смут и дерзких покушений, которые ни перед чем не остановятся. Я говорил, что через несколько лет, может быть, уже будет поздно. Ход событий последнего времени подтвердил мои предположения. Реакция после катастрофы первого марта была неизбежна. Это в порядке вещей, но размеры реакции и ее продолжительность могут быть также неизбежно гибельны для существующего строя, если государственные деятели в такое напряженное общественным ожиданием время будут заниматься добиванием лежачих. Будучи жертвой величайшей юридической несправедливости, я был осужден московским окружным судом при полном нарушении основных формальностей судопроизводства. Ко мне не только не допустили избранного мною защитника, но даже не выдали мне копии с дела, так что, введенный в заседание гласного суда, я не знал, в чем меня обвиняют. Чтобы добиться нужного для правительства приговора присяжных (всех, подчиненных обвинительной власти), мне буквально не дали говорить, и как только я открывал рот, чтобы дать объяснения, меня тотчас же выталкивали из залы заседания по знаку председателя в коридор, где жандармские офицеры били меня в голову – до потери сознания. Приговорив меня к 20-летней каторге на основании голословных обвинений прокурора, вопреки фактическим данным, всей России известным, суд предоставил мне, по-видимому, право апелляции. В действительности же лишил меня всякой возможности воспользоваться этим правом, не выдав мне копии с приговора и запретив мне давать чернила и бумаги для писания жалобы. Переведенный тайно ночью, прямо с эшафота (окольными путями, исколесив половину России) в Петропавловскую крепость, я был заживо погребен в стенах Алексеевского равелина, где, заточенный в одиночное заключение при таких исключительных обстоятельствах, я не ожидаю от нового правительства облегчения своей участи, не удивлюсь, если это письмо еще более ухудшит мое положение. Людовик XVI также понял все ужасы страданий узников Бастилии только тогда, когда сам попал в государственную тюрьму. Но так как нигде в мире произвол представителей администрации не достигает таких размеров, как в России, так как ни в одной стране воля и желание главы не искажаются до такой степени, как у нас, я и счел своим долгом довести до сведения Вашего Величества об отягчении условий моей тюремной жизни без всякого с моей стороны повода. Теперь всякое дальнейшее угнетение меня будет уже совершаться с Вашего высочайшего ведома, в силу Вашей царственной воли. Я буду безропотно выносить всевозможные лишения, коль скоро буду знать, что подвергаюсь им по распоряжению высшей власти. Но быть жертвой бесчеловеческого произвола Его Превосходительства и молчать… Я не в состоянии… Пишу кровью, ногтем».

В этом письме следует обратить внимание на одну маленькую деталь, которую не выдумать. Нечаев говорит, что Ганецкий приказал заделать душники с определенной целью – лишить Нечаева возможности добывать сажу для составления чернил. С этой подробностью гармонирует и приводимое ниже сообщение самого Ганецкого о нечаевском способе писать, сделанное им в письме к В.К. Плеве от 19 июля 1881 года:

«Заключенный в Алексеевском равелине, лишенный всех прав состояния Сергей Нечаев на находящейся у него из библиотеки Алексеевского равелина для чтения книге написал спичкою копотью из лампы с примесью, как нужно полагать, керосина заявление на имя Вашего Превосходительства, заключающееся в жалобе.

Препровождая снятую с означенного заявления копию к Вашему Превосходительству, имею честь уведомить, что Нечаев в высшей степени раздражителен, груб и дерзок со всеми, имеющими к нему служебные отношения, и претензия его на неудовлетворительность пищи не заслуживает никакого внимания, так как, кроме существующего в Алексеевском равелине строгого контроля за свежестью покупаемых продуктов, в качестве пищи я удостоверяюсь лично. Что же касается жалобы на сделанное ему, по моему приказанию, смотрителем Алексеевского равелина предупреждение о том, что если будет продолжать вести себя буйно, т. е. обращаться дерзко с предпоставленными над ним лицами, бросать на пол книгу и рвать в озлоблении предлагаемое ему на смену белье, как он это сделал на днях, то будет лишен чтения книг и закован в кандалы, – то это действительно было, и я намерен последнее привести в исполнение, если он повторит дерзкое обращение с смотрителем или дежурным жандармским унтер-офицером».

Текст самого заявления Нечаева в деле не сохранен, но оправдания Ганецкого по поводу заявлений о недоброкачественности пищи дают подтверждение достоверности дошедшего до нас в народовольческой редакции письма к Александру III.

18

Но, несмотря на осложнения, вызванные делом 1 марта 1881 года, сношения Нечаева с волей продолжались. 1 апреля был арестован Исаев, но оставался свободен Дубровин, через которого и была получена связь с Исполнительным комитетом в лице Исаева. Мы знаем, что Исаева в его сношениях заменял Савелий Златопольский. По-видимому, после ареста Исаева произошел какой-то перерыв, ибо на Пасху Нечаев искал новых связей и отправил солдат Петрова и Самойлова к Филиппову и Иванову, обер-фейерверкерам Охтинского порохового завода. Филиппов свел посланных Нечаева с «Антоном Ивановичем»; это был отставной мичман А. Буланов. Савелий Златопольский вел сношения с Нечаевым до своего отъезда в Москву, связанного с переводом Исполнительного комитета из Петербурга. Уехал же он, надо думать, в октябре 1881 года. Кто заменил Златопольского, мы не знаем. Тут обрываются сведения, идущие от авторитетных свидетелей – членов Исполнительного комитета. В середине 1881 года уже не до сношений было с равелином! Исполнительный комитет под ударами правительства разваливался; чтобы как-нибудь удержаться на поверхности, он бросился в Москву, но удары настигали и здесь. Надо думать, что в это время Комитет сам оборвал или, точнее, вынужден был оборвать опасные сношения с крепостью. Если же от Нечаева и шли письма на волю, то получались они маломощными сочувственниками народовольческого движения.

Обострение тюремного режима, известие об успехах правительственной реакции, несомненные затруднения и сокращение сношений с революционным центром – все это, конечно, тяжко действовало на заключенных в равелине, и на Нечаева прежде всего. Надежды на освобождение выцветали и блекли. 3 июля 1881 года из равелина увезли в Казанскую больницу для умалишенных несчастного Бейдемана, а 18 августа умер Степан Григорьевич Ширяев.

Из одного цитированного уже нами письма Нечаева к народовольцам мы знаем, как подействовали первые месяцы заключения на Ширяева. Привезли его зимой (10 ноября 1880 года), посадили в отсыревший, холодный каземат, который не отапливался по крайней мере в течение десяти лет, и у Ширяева очень скоро началось кровохарканье. О смерти С.Г. Ширяева Тихомиров, очевидно по сообщению Нечаева, писал в 1883 году следующее: «Страшный надзор связывал руки всем. С. Ширяев не в состоянии был выдержать этой ужасной жизни; когда заключенных перестали пускать гулять и заколотили их окна и душники, у него быстро развилась чахотка. 16 сентября 1881 года (дата неверна!) он умер в каком-то странном состоянии: был в страшном возбуждении, вскакивал на стол, как в горячечном бреду, говорил что-то такое; наконец громко закричал и упал мертвый. Нечаев предполагал, что его отравили каким-то возбуждающим средством, данным ему для того, чтобы выпытать у него какие-то сведения. Не имеем никаких данных судить об основательности этого предположения». От этого сообщения пошла легенда о насильственной смерти Ширяева. Мы можем привести еще официальный документ – рапорт доктора равелина Вильмса за № 235 от 18 августа 1881 года. «Содержащийся в № Алексеевского равелина в течение всей весны сего года страдал катаром легких, осложнившимся неоднократно повторявшимся кровохарканьем. Несмотря на все медицинские пособия, в начале июля у больного появились признаки бугорчатки, воспаления всего левого легкого, от каковой болезни означенный больной сего числа, 18 августа 1881 года, в 6 часов утра скончался». [Хотя в рапорте Вильмса не указаны ни № камеры, ни фамилия умершего, документ, несомненно, относится к Ширяеву. Он находится в деле Ширяева, и в конце в скобках рукой смотрителя вписана его фамилия.]