Узники Алексеевского равелина. Из истории знаменитого каземата — страница 79 из 81


«ВАШЕ СИЯТЕЛЬСТВО.

Я болен телом и душою; от болезни телесной не надеюсь излечения, но душою мог бы и желал бы отдохнуть и укрепиться в кругу родной семьи. Не столь боюсь я смерти, сколько – умереть одиноко в заточении, с сознанием, что вся моя жизнь, протекшая без пользы, ничего не принесла, кроме вреда для других и для себя; я не в силах выразить Вам, как мучительны эти мысли, как они терзают в одиночестве заключения, и как тяжела должна быть смерть при таких мыслях и в таком заключении. Я не желал бы умереть, не испытав последнего средства, не прибегнув в последний раз к МИЛОСЕРДИЮ ГОСУДАРЯ.


Обращаюсь к ВАШЕМУ СИЯТЕЛЬСТВУ с покорною просьбой исходатайствовать мне от ГОСУДАРЯ позволения писать к ЕГО ВЕЛИЧЕСТВУ. Долговременное заключение притупило мои способности, так что я не нахожу более убедительных слов, чтобы тронуть ВАШЕ сердце. Но ВАШЕМУ СИЯТЕЛЬСТВУ известно, чего может желать и как сильно может желать заключенный; мне же и по собственному опыту, и по словам родных известно ВАШЕ великодушие и возвышенный образ ВАШИХ мыслей; поэтому я могу надеяться, что без подробных объяснений с моей стороны, ВАШЕ СИЯТЕЛЬСТВО примете великодушное участие в последней надежде и в последнем усилии заключенного к облегчению своей участи.

Михаил Бакунин

1857 г., 3 февраля».

7 февраля князь Долгоруков приказал сообщить Бакунину через генерал-майора Троцкого, что он может писать к государю императору.

14 февраля 1857 года шлиссельбургский комендант представил рапорт шефу жандармов господину генерал-адъютанту и кавалеру князю Долгорукову: «Его Императорскому Величеству и Вашему Сиятельству написанное содержащимся во вверенной мне крепости Михаилом Бакуниным вследствие предписания за № 318 при сем имею честь представить». Вот текст письма Бакунина к Долгорукову:


«ВАШЕ СИЯТЕЛЬСТВО!

Препровождая при сем просьбу мою к ГОСУДАРЮ, прошу Вас принять выражение искренней и глубокой благодарности за исходатайствование мне просимого мною позволения. Оно оживило во мне надежду; но суждено ли ей сбыться? Обмануться было бы жестоко. Осмеливаюсь ли просить ВАШЕ СИЯТЕЛЬСТВО просмотреть и исправить, сколько возможно, мою просьбу? Я так одичал и отвык писать, что мог с трудом окончить ее; трудно писать колеблясь между страхом и надеждою, опасаясь сказать лишнее или недосказать нужного. Чувствую, что просьба моя к ГОСУДАРЮ написана неудовлетворительно, не полно, не ловко, может быть и по форме неприлично; но сам исправить не в силах; только искренность написанного – готов подтвердить клятвою и честным словом. От Вас зависит, Князь, – если Вам только угодно будет оказать мне столь великодушное снисхождение, – исправить ее, сократить лишнее и, дополнив недостающее, – своим сильным словом, дать настоящее выражение моим искренним чувствам, не умеющим выразиться; – так, чтобы просьба моя нашла доступ к сердцу ГОСУДАРЯ.

Не сомневаюсь вообще в великодушном расположении Вашего Сиятельства помогать ближнему; я должен, однако же, по собственной вине, сомневаться, захотите Вы оказать эту помощь мне. Это, без сомнения, зависит от степени доверия, какую я могу заслужить в мнении Вашем. Но чтобы убедить ВАС в совершенной чистоте моих желаний и намерений, я не имею другого способа, кроме моего честного слова. Захотите ли ВЫ удовольствоваться им? Поверите ли ВЫ, что честное слово свяжет меня так же крепко, как крепостные стены?

Князь! мне уже поздно возвращаться к деятельной жизни, если б я даже и желал того, силы мои сломлены; болезнь меня сокрушила, я желаю только умереть не в темнице. Поверьте, что никогда я не употреблю во зло ограниченной свободы, данной мне на честное слово; и не откажите в великодушном содействии Вашем, в счастливых последствиях коего для меня я никогда не подам ВАМ случая раскаиваться.

Михаил Бакунин

14 февраля 1857 г.».

Приложенное при письме к Долгорукову письмо к царю воспроизводится со всеми особенностями оригинала:

«Ваше Императорское Величество, Всемилостивейший Государь!

Многие милости, оказанные мне незабвенным и великодушным РОДИТЕЛЕМ ВАШИМ и ВАШИМ ВЕЛИЧЕСТВОМ, Вам угодно ныне довершить новой милостью, мною не заслуженною, но принимаемою с глубокою благодарностью: позволением писать к ВАМ. Но о чем может преступник писать к своему ГОСУДАРЮ, если не просить о милосердии? Итак, ГОСУДАРЬ, мне дозволено прибегнуть к ВАШЕМУ МИЛОСЕРДИЮ, дозволено надеяться. Пред правосудием всякая надежда с моей стороны была бы безумием; но пред милосердием ВАШИМ, ГОСУДАРЬ, надежда есть ли безумие? Измученное, слабое сердце готово верить, что настоящая милость есть уже половина прощения; и я должен призвать на помощь всю твердость духа, чтобы не увлечься обольстительною, но преждевременною и, может быть, напрасною надеждою.

Что бы, впрочем, меня ни ожидало в будущем, молю теперь о позволении излить перед ВАШИМ ВЕЛИЧЕСТВОМ свое сердце, чтобы я мог говорить перед ВАМИ, ГОСУДАРЬ, так же откровенно, как говорил перед ПОКОЙНЫМ РОДИТЕЛЕМ ВАШИМ, когда ЕГО ВЕЛИЧЕСТВУ угодно было выслушать полную исповедь моей жизни и моих действий. Волю покойного ГОСУДАРЯ, переданную мне графом Орловым, чтобы я исповедовался пред НИМ, как духовный сын исповедуется пред духовным отцом своим, я исполнил не покривив душою, и хотя исповедь моя, написанная, сколько я помню, в чаду недавнего прошедшего, не могла по духу своему заслужить одобрения ГОСУДАРЯ, но я никогда, никогда не имел причины раскаиваться в собственной искренности, а, напротив, ей одной после собственного великодушия ГОСУДАРЯ могу приписать милостивое облегчение моего заключения. И ныне, ГОСУДАРЬ, ни на чем другом не могу и не желаю основать надежду на возможность прощения, как на полной, искренней откровенности с моей стороны.

Привезенный из Австрии в Россию в 1851 году и забыв благость отечественных законов, я ожидал смерти, понимая, что заслужил ее вполне. Ожидание это не сильно огорчало меня, я даже желал скорее расстаться с жизнью, не представлявшею мне ничего отрадного в будущем. Мысль, что я жизнью заплачу за свои ошибки, мирила меня с прошедшим, и, ожидая смерти, я почти считал себя правым.

Но великодушию покойного ГОСУДАРЯ угодно было продлить мою жизнь и облегчить мою судьбу в самом заключении. Это была великая милость, и однако же милость ЦАРСКАЯ обратилась для меня в самое тяжкое наказание. Простившись с жизнью, я должен был снова к ней возвратиться, чтобы испытать, во сколько раз моральные страдания сильнее физических. Если бы заключение мое было отягчено строгостью, сопряжено с большими лишениями, я, может быть, легче перенес бы его; но заключение, смягченное до крайних пределов возможности, оставляя мысли полную свободу, обратило ее в собственное свое мучение. Связи семейные, которые я считал навек прерванными, возобновленные милостивым позволением видеться с семейством, возобновили во мне и привязанность к жизни; ожесточенное сердце постепенно смягчалось под горячим дыханием родственной любви; холодное равнодушие, которое я принимал сначала за спокойствие, постепенно уступало место горячему участию к судьбе давно потерянного из виду семейства, и в душе пробудилась – вместе с сожалением об утраченном счастии мирной, семейной жизни – глубокая, невыразимо мучительная скорбь о невозвратно и собственною виною безумно разрушенной возможности сделаться когда-нибудь наравне с пятью братьями опорою родного дома, полезным и дельным слугою своего ГОСУДАРСТВА. Завещание умирающего отца, которого я не переставал любить и уважать всем сердцем даже и в то время, когда поступал совершенно вопреки его наставлениям; его последнее благословение, переданное мне матерью, под условием чистосердечного раскаяния, встретило во мне уже давно тронутое и готовое сердце.

Государь! Одинокое заключение есть самое ужасное наказание; без надежды оно было бы хуже смерти: это – смерть при жизни, сознательное, медленное и ежедневно ощущаемое разрушение всех телесных, нравственных и умственных сил человека; чувствуешь, как каждый день более деревенеешь, дряхлеешь, глупеешь и сто раз в день призываешь смерть как спасение. Но это жестокое одиночество заключает в себе хоть одну несомненную и великую пользу: оно ставит человека лицом к лицу с правдою и с самим собой. В шуме света, в чаду происшествий легко поддаешься обаянию и призракам самолюбия; но в принужденном бездействии тюремного заключения, в гробовой тишине беспрерывного одиночества долго обманывать себя невозможно: если в человеке есть хоть одна искра правды, то он непременно увидит всю прошедшую жизнь свою в ее настоящем значении и свете; а когда эта жизнь была пуста, бесполезна, вредна, как была моя прошедшая жизнь, тогда он сам становится своим палачом, и, сколь бы тягостна ни была беспощадная беседа с собою, о самом себе, сколь ни мучительны мысли, ею порождаемые, раз начавши ее, ее уж прекратить невозможно. Я это знаю по восьмилетнему опыту.

ГОСУДАРЬ! Каким именем назову свою прошедшую жизнь? Растраченная в химерических и бесплодных стремлениях, она кончилась преступлением. Однако я не был ни своекорыстен, ни зол, я горячо любил добро и правду и для них был готов пожертвовать собою; но ложные начала, ложное положение и грешное самолюбие вовлекли меня в преступные заблуждения; а раз вступивши на ложный путь, я уже считал своим долгом и своею честью продолжать его донельзя. Он привел и ввергнул меня в пропасть, из которой только всесильная и спасающая длань ВАШЕГО ВЕЛИЧЕСТВА меня извлечь может.

Стою ли я такой милости? На это я могу сказать только одно: в продолжение восьмилетнего заключения, а особенно в последнее время, я вынес такие муки, которых прежде не предполагал и возможности. Не потеря и не лишение житейских наслаждений терзали меня, но сознание, что я сам обрек себя на ничтожество, что ничего не успел совершить в жизни своей, кроме преступления, не сумев даже принесть пользу семейству, не говоря уже о великом отечестве, против которого я дерзнул поднять крамольно бессильную руку; так что самая милость ЦАРСКАЯ, самая любовь и нежные попечения моих родителей обо мне, ничем мною не заслуженные, превращались для меня в новое мучение: я завидовал братьям, которые делом могли доказать свою любовь матери, могли служить Вам, ГОСУДАРЬ, и России. Но когда по призыву ЦАРЯ вся РУСЬ поднялась на соединенных врагов, когда вместе с другими ополчились и мои пять братьев и, оставив старую мать и малолетние семьи, понесли свои головы на защиту родины, тогда я проклял свои ошибки и заблуждения и преступления, осудившие меня на постыдное, хотя и принужденное бездействие в то время, когда я мог бы и должен бы был служить