ое. У нее была высокая цель, которой она хотела достигнуть.
Еще раз примите самое глубочайшее сочувствие. Об Ирине горюют все, кто имел счастье повстречать ее и узнать.
Майкл.
Сиракьюз, 1994 г.
Леонид Ривкин тепло вспоминает о падчерице, искренне и небезуспешно утешает любимую супругу. Став известным журналистом и писателем, усердно работает, чтобы обеспечить ей комфорт и лечение за границей. Лариса Марковна очень тяжело пережила смерть Ирины, и здоровье ее заметно ухудшилось, тем более ей уже за семьдесят. Над верхней губой появились продольные морщинки, неуправляемыми стали волоски в бровях, но назвать ее старухой не поворачивается язык. Лариса сохранила следы былой красоты и обиду на первого мужа, который, как ей кажется, мог бы сделать для Ирины гораздо больше.
Говорить о дочери без слез она не может, хотя вины не чувствует: девочка погибла бы, даже если бы осталась дома. Почему? Мать не может (или не хочет) объяснить. Возможно, она права: сегодня здесь Ирине было бы не легче — дефицит совести в России уже перещеголял США.
Заветное желание Ларисы — поставить на могиле любимой дочери памятник, что непросто, хлопотно, да и времени прошло с избытком. Еще одна труднейшая задача — разместить картины, чтобы хоть часть их попала в экспозиции, в коллекции, украсила присутственные места, дома достойных людей. Какое-то время полотна экспонировались в главном музее Казахстана. Теперь их там нет. Дань памяти отдана. Что дальше?
В России привыкли, что человеческая жизнь ничего не стоит. Неблагодарность в порядке вещей у нынешнего поколения индивидуалистов. Прагматичный американец Майкл выглядит благороднее соотечественников Ирины. Личность и страдания художницы несоизмеримы с той малостью, что сделали для нее люди, которым она несла радость и добро и оставила яркие подарки ценою в собственную жизнь. Весь вопрос в том, готово ли общество платить своим героям сполна?
Лист второй Клеймо Бога Опера в прозе
Интродукция
Если Бог кого-нибудь особенно полюбит, то делает свою отметину: кому поцелуй, кому печать. Константину Николаевичу Прохорову досталось клеймо. Как определяются предпочтения? Неведомо. Впрочем, Бог всегда хочет, как лучше, а уж от нас зависит, во что мы Его дар обернем.
Кто любит себя осознанно, тот управляет своим талантом умело и достигает желаемой цели без надрыва. А необузданных, движимых инстинктами, душа которых не вмещается в бренное тело, подарок Создателя обжигает всю жизнь. Избранность — это, конечно, хорошо, но нелегко, порою больно и требует соблюдения навязанных сверху условий. Без нее проще — нормальная жизнь, как у всех. Нормальная смерть.
Однако клеймо не оставляет выбора.
Пролог
Огромная хрустальная люстра под куполом начала медленно гаснуть, и зал погрузился во тьму. Фонари рампы высветили тяжелый, шитый золотом, уже порядком обветшалый занавес с символами ушедшей эпохи. В оркестровой яме музыканты настраивали свои инструменты. Коротко жаловались фаготы, гундосили гобои, легко посвистывали флейты, зычно прочищала луженые глотки группа медных, осторожно пукала одинокая туба. Две арфы рассыпали бисер звуков и затихли. Настырнее и громче других зудели смычковые, заявляя свое численное превосходство: еще бы, их собралось больше шестидесяти. Привычная какофония готовила восприятие к оперному волшебству. По ту сторону занавеса незримо суетилось и волновалось множество хористов, артистов миманса, режиссеров и помрежей, суфлеров, гримеров, одевальщиков, рабочих сцены и ответственных за реквизит. Солисты распевались в своих уборных: ведущие — в отдельных, остальные — в общих.
Партер покашливал, шелестел программками, ожидая увертюры. Но публика не знала сценария юбилейного спектакля, а старик знал и замер, дыханием сдерживая сердцебиение. Тридцать лет он смотрел со сцены в черное пульсирующее нутро зрительного зала, ради которого и совершалось действо. Мультиглазый молох, неконкретное чудовище высотой в шесть позолоченных ярусов, огромное и страшное, готовое проглотить, растоптать или вознести до небес. При свете оно дробилось на множество белых лиц с темными дырами кричащих ртов, на пестрые пятна одежд между фейерверком взлетающих рук. Аплодисменты! Этот сладкий голос театра, этот восторг, без которого театр мертв.
Старик часто задавался вопросом: кто перед кем преклоняется — публика перед артистом или артист перед публикой? Пожалуй, не столь уж и важно. Но публика обожает эту зависимость, которую может прервать в любую минуту, а актер ей подчиняется вынужденно, внутренне сопротивляясь несвободе. Чтобы стать хозяином положения, надо научиться презирать сидящих в зале, смотреть на них свысока и чувствовать себя полубогом. Ну и что ж, что неэтично. У живущих вечно не может быть морали. Оперный герой — а амплуа старика всегда было героическим — обязан быть выше толпы. Эти мысли заставили его приосаниться.
Однако опера — не кино, где актер приближен к зрителю и способен заворожить одним взглядом, в оперном театре расстояния огромны. Поэтому нужны крупные, грубые жесты, голос сильный, полетный, проникающий во все уголки зрительного зала и при том звучащий настолько естественно, чтобы скрыть от постороннего уха десятилетия поисков и тренинга.
Ведущий солист должен петь ярче всех, перекрывать других солистов и хористов, голосящих что есть мочи сбоку, сзади, а часто и спереди, пробиваться к слушателям через сотню музыкальных инструментов, включая барабаны, литавры и тарелки. А то еще попадется филармонический дирижер, который считает, что в опере оркестр важнее певцов, и даст ему отмашку на форте, вместо того, чтобы аккомпанировать. Сквозь такую мощь не всякий голос прорвется. Старик в свое время из любых положений выходил победителем, он был солистом по всем статьям. Кстати, и фамилия, как нельзя лучше, соответствовала его сущности: Прохоров — значит «стоящий перед хором».
Сегодня старик сидел в полном одиночестве в директорской ложе, нависающей над оркестровой ямой и авансценой. Со своего места он увидел, как зажглась подсветка дирижерского пульта, и инструменты мгновенно смолкли. Он было занервничал — а как же сценарий? Но тут сверху прямо ему в лицо ударил ослепительный свет юпитеров и одновременно раздался громкий и торжественный микрофонный голос:
— Уважаемые дамы и господа! Мы поздравляем с семьдесят пятым днем рождения выдающегося оперного певца, народного артиста России Константина Николаевича Прохорова, который тридцать лет пел на этой сцене ведущие партии, и посвящаем ему сегодняшний спектакль!
Зал обрадовался концу ожидания и дополнительному развлечению, захлопал довольно дружно, хотя и без особого энтузиазма: вряд ли кто-то помнил блестящего тенора середины прошлого века. На дворе стояло новое тысячелетие, и в моде были иные кумиры. Но юбиляр, несмотря на облысевшее темечко, все еще был хорош со своими платиновыми висками, крупным носом, большими выразительными глазами и не по-старчески сочными губами — немного грузный старый лев, которого потеснили на периферию жизни молодые самцы. Когда уйдет последний, кто наблюдал его на вершине славы, в существующем по законам стаи человеческом обществе о нем никто не вспомнит. Пока же многие из оркестрантов, обычно играющих в театре до дряхлости, знали его не понаслышке, состарились вместе с ним и теперь приветственно стучали смычками по пюпитрам.
Старик растрогался. В последний раз ему аплодировали пятнадцать лет назад, он не ожидал, что взволнуется этим калейдоскопом лиц и рук, и возвращение забытого, ни с чем не сравнимого чувства было сладостно. Он встал и умело раскланялся, а служительница в униформе вынесла ему в ложу огромный букет темно-бордовых роз на таких длинных стеблях, что делали их похожими на деревья. Старик положил цветы рядом с собою на одно из пустых кресел и еще раз благодарно поклонился. На этот раз захлопали сильнее, а музыканты внизу стали показывать на пальцах, что неплохо бы выпить.
«Счас!» — сказал про себя старик, который к обитателям оркестровой ямы всегда относился с некоторой долей пренебрежения и скептицизма, главным образом потому, что те мнили себя знатоками вокала, ничего не понимая в голосах и считая, что самое главное — петь ритмически точно. Жаль, Нана, жена, заболела и не стала свидетелем его триумфа. Очень жаль. Он, конечно, ей расскажет, но лучше бы она увидела собственными глазами и поняла, как была не права, отговаривая его звонить в дирекцию и напоминать о себе, просить, чтобы нашли подходящий спектакль, в котором он когда-то пел, и приурочили к юбилейной дате.
— Почему не надо? Почему? — удивлялся он.
— Если откажут, это тебя травмирует, — отвечала она, но, когда вопрос решился положительно, призналась:
— Я просто хотела, чтобы ты был выше этого.
— Выше чего? Выше самого себя?
Если бы он стал таким, как она требовала, он не был бы тем, кто есть. Нана никогда не понимала, что театр — это не жизнь, а мистерия. Здесь цветы артисты дарят себе сами или их приносят поклонники, которым ты заказал пропуска. И это нормально. Нормально — организовать свою клаку и праздничную афишу. Он же не директор и не министр культуры, юбилеями которых занимаются помощники и секретарши, а любители выстраиваются в очередь, чтобы лизнуть начальство в срамное место до самых гланд. Никогда не участвовал в таких мероприятиях, не завязывал нужных знакомств, не умел интриговать и лавировать. Между тем артиста надо двигать или как теперь говорят, раскручивать. Есть люди, у которых талант музыканта удивительно соединяется с талантом антрепренера и пробивной силой, они добиваются мировой славы и баснословных гонораров, но их единицы. Все, что может он, — это попросить, а жена вечно требовала благородных поступков.
— Ты до смерти не изменишься, — сказал Прохоров.
Она слабо улыбнулась:
— До смерти — точно нет, а уж после — тем более.
Сам он сильно переменился, когда шагнул из театрального мира в мир реальный: начал рефлексировать, интересоваться политикой, занудствовать и даже считать деньги. И все равно не знал, куда себя деть, окружающая действительность казалась никчемной, скучной, порой враждебной. Хорошо, что не послушал жену и теперь сидел в ложе, в родной атмосфере, обласканный вниманием.