Кроме оперы, имелось у Николая и другое глубокое душевное увлечение: он виртуозно играл на балалайке и гитаре, на слух, поскольку, естественно, нигде не учился и нот не знал. При этом еще и подпевал себе приятным тенорком. Потому вокруг него всегда крутилось много девок и баб, он их вниманием не обделял и слыл по женской части ходоком, хотя жениться не спешил.
Но главной, неукротимой его страстью стала еда. Здоровенный парень, который в течение многих лет обедал только по случаю, никак не мог насытиться. В ближайшем трактире заводские сбегались посмотреть, как Николашка из инструментального цеха за десять минут сметает глазунью в девяносто яиц, три полных обеда со штабелем калачей и на спор — двадцать четыре пирожных. Уговор простой — пирожные водой не запивать, кто выигрывает, тот и платит. Побеждал неизменно токарь, потому как аппетит у него был неутолимый.
Так уж вышло, что Николай был человеком, с одной стороны, одаренным, а с другой — чрезвычайно невезучим, по велению сердца совершал поступки, имевшие для него самые дурные последствия, которых он не желал и желать не мог. Ни в чем уже давно не нуждаясь, поймался на социал-демократическую пропаганду и возжелал пролетарской справедливости, а потому, еще у «Нобеля», ввязался в партийную работу, распространял запрещенную литературу, участвовал в забастовках, мастерски изготавливал подпольщикам фальшивые паспорта. Когда уникального инструментальщика владельцы завода «Динамо» сманили в Москву, он вступил в члены РСДРП, не предполагая, чего это будет ему стоить.
Первое страшное разочарование принесла гражданская война, в которую Николай оказался втянут помимо воли. Партия использовала большевика со стажем по своему усмотрению, мотая по Уралу и Сибири в должностях то военного комиссара по снабжению Пятой армии, то чрезвычайного уполномоченного, то председателя ревкома. В переплеты он попадал разные, даже на каком-то безымянном полустанке — в плен к белым, и был приговорен к повешению, но чудом бежал, зацепившись за скобу товарняка, который проходил в тот момент мимо сооруженной на вокзале виселицы.
Стреляли в него, стрелял он, не чувствуя на самом деле классовой ненависти, — просто шла война. Война ему не нравилась: убивать своих, русских, каких бы взглядов они ни придерживались, он считал безнравственным, но делал это безнравственное дело, чтобы спасти жизнь своих подчиненных и товарищей, а заодно и свою. Поэтому на его счету наверняка были убитые. Однако вне боя к лишению жизни он людей не приговаривал, хотя полномочия такие имел.
Во время войны Николаю, человеку мягкому и в крайней степени порядочному, некогда было задумываться над сутью происходящих событий, но по ее окончании бывший токарь, а ныне красный комиссар, стал плохо спать, в одночасье потерял свою буйную шевелюру и впал в депрессию. Ссылаясь на наследственное психическое заболевание, он сдал в первичную организацию партбилет и вышел из партии, что аукнулось ему через много лет.
Двадцатипятилетнего кадрового рабочего, сверкающего голой, как коленка, и по-стариковски трясущейся головой, командировали в теплые края поправлять здоровье, а заодно поднимать разрушенную промышленность. Через год чугунолитейный завод города Бар Винницкой области выдал первую плавку, бесперебойно заработали механические мастерские, а новый директор повеселел и опять взялся за песни под гитару. Окружающие люди радовались вместе с ним и души не чаяли в своем начальнике.
Удачная вроде бы женитьба Николая на местной девушке, также как и все в его жизни ключевые поступки, имела негативную сторону, со временем обернувшись несчастьем. А начиналось как у людей.
— Поехали к моей невесте в Проскуров, тут недалеко, — позвал его мастер доменного цеха и по совместительству приятель, такой же молодой, как сам директор. — Семья богатая, натуральным хозяйством живут, чего только нет, наедимся вволю.
Поесть Николай никогда не отказывался. Прибыли задолго до других гостей, но стол, человек на тридцать, уже был накрыт, и им предложили для начала выпить по рюмочке и закусить, а Николаю еще и спеть. Тот не чинился, играл, пел, рассказывал и за полчаса — с его-то аппетитом и сноровкой — съел все, что было выставлено, и удивился: а больше ничего нет? Растерявшаяся хозяйка предложила вчерашние щи, и щи тоже были моментально съедены.
Никогда бы Николая не пригласили снова в этот зажиточный дом, не приглянись он младшей сестре невесты, уравновешенной и молчаливой красавице Эмилии. Она слушала гостя, затаив дыхание:
Когда б имел я златые горы и реки, полные вина, Я все отдал бы за эти взоры, чтоб ты владела мной одна…
— И что ты в нем нашла? — сокрушалась мать. — Да еще такой обжора!
— Умный и поет хорошо, — коротко ответила дочь.
Здоровье и настроение у Николая к тому времени поправились, жизнь налаживалась и женитьба казалась кстати. Правда, родители невесты были немцами, из тех, что в незапамятные времена осели на Украине, служили русским царям верой и правдой и иностранцами себя не чувствовали. Для Николая национальность будущей жены тоже значения не имела, в правах немцы не ущемлялись. Только ведь советская власть — конструкция непредсказуемая, и ждать от нее добра опрометчиво.
Однако пока все складывалось как нельзя лучше. Николая за успехи в организации социалистического производства перевели в Москву, назначили на ответственную должность сначала в Трактороцентре, а затем в Станкоинструментсбыте и, посчитав выздоровевшим, вернули хранившийся в сейфе партбилет. Отказаться он не посмел. Не разделяя более коммунистических идеалов, он вынужден был им служить, потому что другого выхода, кроме разве что самоубийства, не существовало. Так, волей-неволей Николай сделался коммунистом с дореволюционным стажем, в просторечии «старым большевиком», что давало огромные преимущества перед рядовыми партийцами, не говоря уже о беспартийных, которые официально и открыто считались гражданами второго сорта.
Николай и его семья получили право на лечение в Кремлевской больнице, бесплатный отдых в санаториях ЦК партии типа Барвихи под Москвой и Нижней Ореанды в Крыму, на обслуживание в спецстоловой на Лубянке, где обеды и ужины, стоившие копейки, можно было брать в судки или сухим пайком для домашнего приготовления. За Николаем закрепили две автомашины — «ЗИС» и «Эмку» — с личным шофером, причем ездить разрешалось не только по городу, но и в выходные на дачу, на рыбалку, в лес на охоту и по грибы. Как чиновник высшего звена, сверх зарплаты Николай ежемесячно получал в конверте значительную денежную сумму, не облагаемую подоходным налогом и не обозначенную в бухгалтерской ведомости. Этот нехитрый способ позволял партийным и государственным деятелям в глазах простых людей оставаться скромниками. Практикуемый доныне, он преследует уже иные цели.
Имелось у «старого» большевика и еще одно специфическое, но высоко ценимое в тоталитарном обществе исключительное право — быть похороненным на Новодевичьем кладбище, что равнялось причислению к лику «партсвятых».
Сын Николая Константин, доживший до двадцать первого века, часто размышлял над этим прообразом нынешней власти. Страна наша никогда не расстанется с советским прошлым, пока существуют привилегии для приближенных к руководящей верхушке. Правда, между тем и нынешним временем была существенная разница. Раньше, по теперешним меркам, жили бедно, но никто не воровал, не присваивал государственной собственности и не брал взяток. Подобное просто не приходило в голову, а если бы кому-то и пришло, он ее лишался в самый короткий срок, без лишних проволочек. За государственный порядок платили кровью и свободой, хотя вряд ли есть предмет, кроме самой свободы и человеческого достоинства, стоящий такой цены. К тому же головы летели и без вины. Отцу голову оставили, но жизнь сломали.
Это случилось много позже, после Второй мировой войны. А пока Николай с Эмилией поселились в самом центре Москвы, в коммуналке. Три семьи — руководящего работника промышленности, заведующего Главсвеклой и военного летчика — жили нормально: ругались и ходили друг к другу в гости, умывались над кухонной раковиной, еду готовили на керосинках и занимали очередь в единственный туалет. Вскоре Миля родила сына, ребенок весил больше шести килограммов, и роды прошли тяжело. Молодая мать долго болела, отказывалась видеть новорожденного и прикладывать к груди. Иметь других детей после случившегося она не захотела, а может, и не могла.
Костика кормили из бутылочки, проделав в соске дырку побольше, поскольку крепыш заглатывал пищу с фантастической жадностью и скоростью. С полугода его потчевали манной кашей в две руки, иначе в паузах он вопил так, что закладывало уши. Голосом Костик выделялся с самого начала: будучи здоровым и сухим, все равно орал в колыбельке день и ночь, замолкая только во время еды и то потому, что рот был занят. Он перестал кричать, лишь когда начал говорить.
Детство протекало естественно и легко, а потому Константину запомнилось мало. Разве что постоянным мытьем до скрипа кожи и красивыми нарядами, за которые его во дворе дразнили. Но Эмилия ничего слышать не хотела, костюмчики сыну шила сама и одевала его в соответствии с немецкими понятиями, заложенными в ней с рождения. Воспитывала строго. Оценивая или упреждая какую-нибудь шалость, часто бегала за сыном вокруг обеденного стола, намереваясь ударить одежной щеткой по голове. Замах у нее был тяжелый, и, если бы не быстрые ноги, получил бы мальчик не одну травму головы.
Весной мать увозила его в родной Проскуров, где жила на хуторе у родителей, державших большое хозяйство: трех коров, бессчетно домашней птицы и, конечно, лошадей, а также охотничьих собак. Немцы жили в тех местах компактно, обособленно, и раскулачивание их не коснулось. Бабка и тетки баловали малыша, наперебой награждая то сластями, то поцелуями. Дед Теодор — маленький, сухой, с огромными ступнями, делавшими его похожим на кенгуру, добрый и сентиментальный, питавший слабость к кроликам, которых на ферме водилось множество, сызмала учил внука стрелять из охотничьей одностволки. Живой мишенью служили… те же кролики.