Он ошибся, просчитался и это после того, как утверждал, что знает санаторий как пять пальцев! Сергей Карлович стоял перед массивной открытой дверью в подвал. При мысли, что придётся вернуться на несколько ступенек вверх, а потом плестись по коридору до выхода – закружилась голова и тошнота подступила к горлу. А если?.. С самого начала его сверлила мысль – труп должен находиться не там, не в его кабинете. Там ему не место. А если вне его? И Сергей Карлович решительно шагнул в подвал, сразу же запнувшись об останки транспаранта к каким-то выборам. Странно, но ноша стала казаться легче. Он брёл мимо сплетения мокрых, смердящих труб, поминутно спотыкаясь об обломки стульев, ржавые фляги, вёдра и прочую рухлядь, не чувствуя никаких запахов, кроме трупного. Запах уже впитался в одежду, заполнил всё пространство. Запах тлена и разложения – не это ли запах человечества? И если вдруг явится Христос, не будет ли его суд скоротечным из-за намерения судить каждого по отдельности по делам его? Только последняя отечественная война унесла 50 миллионов. Сколько же мертвецов скопилось за два тысячелетия? И поспорит ли запах умершего накануне с запахом столетней давности? Или боги не чувствуют тлен? Тогда как они могут судить?
Перед ним появилась мокрая стена. Здесь кончается подвал и его мучения. Он аккуратно положил медсестру на поверхность огромной и скользкой трубы, хотел забрать халат, но представив, что собирающийся на потолке конденсат будет течь в её открытые глаза, отказался от этой идеи. Пусть себе. Он сделал всё, что мог. Когда ещё её найдут? И тогда его, Сергея Карловича, заподозрить будет нелегко. Это Новенький убил её и унёс в подвал. Это он, маньяк и наркоман, а не уважаемый всеми врач, накрыл её халатом и, повернувшись, зашагал к выходу. Сейчас он сядет в машину и поедет домой, к чёрту! к чёрту всю полицию и Костенко вместе взятых!
Сгорбившись, понуро Сергей Карлович плёлся обратно. И когда уже был на полпути к выходу, услышал металлический звук впереди, будто…
ПРОВЕРЬ И ЗАКРОЙ!
Кто-то закрывает дверь подвала и запирает её на массивный засов.
ПРОВЕРЬ И ЗАКРОЙ!
Надо крикнуть! Просто крикнуть, и возглас уже рвётся из груди… Но что он делает в подвале, если уже давно уехал? Что он здесь прячет? Мёртвое тело? Нет. Это не ему надо кричать, а убийце. Это не его, а Новенького сейчас пропойца-грузчик запирает в подвале. А он уже уехал, его «Audi» по дороге к дому…
Скрежет и лязг пропали. Сергей Карлович подошёл к закрытой двери и услышал эхо вразвалку удаляющихся шагов. Ещё не поздно! Надо крикнуть! Но в горле пересохло, язык онемел. И он выдавил из себя слабенькое:
– Эй…
Не услышит! Не услышит! Громче! Крикни этому дуролому, чтобы он не оставлял тебя вместе с мёртвой медсестрой! Кричи же!
– Эй! Э-э-э-й!
Сергей Карлович ждал и вслушивался. Ему отвечали только сверчки. Когда понял, что никто не придёт, силы окончательно покинули, он опустился на пол, подпирая спиной закрытую дверь, и обхватил лицо руками.
В таком положении и застало его утро…
22
…Истина, прежде всего, в том, что у тебя болит голова, и болит так сильно, что ты малодушно помышляешь о смерти. Но мучения твои скоро кончатся…
Прежде всего, Молчуну не понравился запах жилища пасечника. Терпко застоявшийся, он напоминал запах в комнате матери незадолго до её смерти. Есть что-то в запахе пожилого человека: здесь и сгусток болезней, и пыльные листья усыхающих комнатных цветов, и словно в насмешку цветущей герани на подоконнике, и духота теплицы с растущими помидорами. Наверное, так пахнет старость. И нет в этом ничего плохого, если бы не ожидание появления другого, страшного своей будничностью запаха свежеструганных досок, пихтовых веток, искусственных цветов… Молчун пил чай, терпел усиливающуюся, как обычно к вечеру, головную боль и приучал себя к запахам, иначе уснуть будет невозможно.
Старик-шорец смешивал какое-то варево у выложенной полстолетия назад печурки. Потрескивал уголёк, добавляя духоты.
– Медку может? – спросил Анчол.
– Не надо. Где мне лечь?
– Шибко несловоохотлив, сынок. Али совсем голова замучила?
– Просплюсь, пройдёт, – отмахнулся Молчун, не понимая, откуда дедок мог узнать о его болях.
– И часто болит?
– Каждый день после обеда и под вечер. А что, у меня всё на лице написано?
– В глазах, сынок. Ну давай полечим…
– Не то знахарь ты? Экстрасенс? – Молчун попытался состроить улыбку.
– Тайга всех лечит, кормит и поит. Выпей-ка, – Анчол налил в кружку чего-то вязкого. – Настоечка пижмы с белоголов-ником и корень женьшеня, высушенный и растёртый.
– Не верю я во всё это, – рассматривая подозрительную жидкость, пробормотал Молчун.
– А ты выпей. Хуже не будет.
– Ну и чёрт с тобой, – Молчун отхлебнул из кружки и перекосился. – Ну и горечь! Волчьих ягод, что ли, подсыпал?
– Пей. И горше пивал.
– Всё-то ты знаешь, – Молчун собрался с духом и выпил «гадость» до дна одним глотком. – Ух, словно стакан первача хряпнул!
– Мёд поешь. Слаще станет.
Ночь сомкнулась над избушкой. Жарко тут, муторно. На воздух бы сейчас, окунуться в прохладу и темноту, выползти из липкой боли и бежать… подминая деревья. Показалось Молчуну, что стал он большим и сильным, способным своротить скалу, поднять её над головой и забросить в космос, а затем прижаться лбом к холодной Луне, прогнать обречённую боль… Очнулся, отдышался. Лицо вспотело, рубаха прилипла к спине, которая из-за этого противно зудела. Но полегчало. Взглянул на часы: матерь божья! – два часа как корова языком слизала.
– Чем опоил-то, отец? Спал я или как?
– Уходил ты. А болезнь здесь оставлял. Вот мы с ней и поговорили. Не покинет она тебя. Не хочет. Бережёшь ты, говорит, её пуще себя самого. Лелеешь. Все невзгоды свои ей приписываешь, чтобы жить легче было. Однако, совесть тебя мучает. И приемлешь через неё ты болянку свою как наказание.
Молчун ополоснул лицо у рукомойника, снял рубаху и закурил:
– Врёшь ты, дед. Нет грехов на мне. А что смерти себе и многом другим желаю, не я один такой.
– Другие – по глупости. А ты с ней рядом сиживал, одно поле косил.
– И чего тебе надо? – не выдержал Молчун. – Что ты в душу мою лезешь? Тоже мне: старичок-боровичок! Пророк Моисей! Психоаналитик выискался! Покажи где лечь, и закончим на этом.
Анчол склонил седую голову и запричитал:
– Кровать расстелена. Только зачем она? Не уснёшь, однако.
– И бурда твоя не помогла, – своеобразно извинился Молчун и совсем мягко. – Чуток оно… полегчало.
– Сразу ничего не случается, – Анчол кряхтя склонился над кастрюлей и принялся чистить картошку, словно гость перестал существовать.
– Людей убивал я, дед! – не вынес отчуждения Молчун. – Десятками взрывал в кишлаках. Приказ вроде бы выполнял. Да только хотел я этого. Мстить хотел за то, что они с Колькой Смирновым, Фединым сотворили. А Валя Глебов? У костра ночью сидели – а ему случайным снарядом полбашки… как ножом по маслу. Но когда выбежала из пылающего дома горящая девчонка… так кричала! Снится она мне. Не помню, как ребята от автомата оторвали. Убил… чтобы не мучилась, не… кричала. Потом Лёха Егоров похвалил ещё – мол, на нас бежала, могла маскировку выдать. Со школы помню – сам погибай, а товарища выручай. А если видишь, как рядом пристреливают место, где лежит этот самый товарищ? И не помочь, даже крикнуть не можешь, иначе и его не убережёшь, и сам к такой-то матери. Что это, по-твоему? А когда парни вешаются и в пропасть сбрасываются, потому что идти не могут от усталости – как это? Война, скажешь? А потом встаёт какой-нибудь хлюпик и твердит: «В автомобильных авариях за год у нас погибает 150 тысяч человек, а там у вас за десять лет всего…» Зачем всё это? И почему я был таким? Почему я такой? Бешеный. Когда больно – ударю, потом только соображать начну…
Старик чистил картошку, будто и не слышал ничего, а думал о чём-то своём.
– Эх, дед, дремучий пенёк. Ничегошеньки ты не понимаешь. Сидишь себе на завалинке, да медком балуешься.
– Издалека, однако, иногда лучше видно бывает, – пробурчал пасечник и поставил кастрюлю на огонь. – Жалеешь себя шибко, а не других. И злость твоя оттого, что не сочувствуют тебе. Не способен человек на жалость, знает, чем она кончается. Страданиями. Пожалел котёнка, приютил, а он гадит… Ты уж реши: кто больше страдает – ты или котёнок? Не всякую ошибку исправить можно, а других не совершать можно ли? Как голова твоя?
Молчун вслушивался – ничего, напрягся, ожидая возвращение боли. Пусто. И сразу почувствовал, что не хватает ему чего-то. И радость, что этого не хватает.
– Да ты, дед, колдун просто!
– Завтра болезнь твоя вернётся. Сейчас спит она. А как проснётся, подави здесь, – старик ткнул высохшим, костлявым пальцем в переносицу, – здесь и здесь, – пальцы надавили на точки рядом с ноздрями и за ушами. – Несколько раз. А если туман глаза застит – здесь, – сжал между большим и указательным пальцем на руке, – прояснение будет.
– А где надавить, чтоб вообще не просыпалась?
– В сердце своём надави. Есть человек, есть люди, а есть мир людей. Умер человек – мир изменился. Мир умер – меняться некому.
– Загадками говоришь.
– Нет загадок. На большую охоту идёшь. И огонь будет, и вода будет, и зверь смердящий. Молиться надо.
– Не верующий.
– Верить одно. Молиться другое. Всегда охотник, уходящий в тайгу, просил у Хозяина Гор добычи и содействия, иначе Хозяин рассердится и запутает в тайге. А тебе плутать нельзя. Повторяй за мной…
– Не надо, отец. Своему богу не молился, ещё чужих мне не хватало.
– Прошла твоя голова? Вот и отплати мне – помолись.
– Уломал, – сдался Молчун. – За такое исцеление и чёрту рогатому помолишься. Только ответь: зачем на ночь картошку варишь?
– Толчёнку сделаю. Барса утром кормить буду. Собаку мою так кличут. Постарел, негодяй, все зубы съел…