. Взял его, забился в угол и, хоть не знал, как полагается лущить существительные, все же справился, добыл из нутра белок и желток и с жадностью проглотил. Давешняя старуха заметила мою гастрономическую активность и кинулась ко мне с явным намерением вырвать из рук то, что там имелось. Я отдал ей пустую, еще влажную внутри словесную скорлупу, и старуха отстала, удалилась, обсасывая ее и бормоча что-то бранное.
В том же углу я прикорнул, но, прежде чем закрыть глаза, подумал, что с той минуты, как расстался с Лаурой, не испытывал ни единого чувства, которое не было бы связано с потребностью выжить. Ни разу не вспомнил о родителях, например. И, охваченный внезапным приступом печали – очень благотворным, замечу, потому что он помог вспомнить, кто я такой есть, – сумел расплакаться.
Поначалу это мне не очень удавалось: возникали неполадки механического свойства и в грудной клетке звучал только какой-то скрежет, вроде того, какой издает, не желая заводиться, автомобильный двигатель. Но постепенно стало казаться, будто до меня откуда-то издали, из другой стороны реальности долетает плач, и я решил подражать ему – и после нескольких попыток слезы потекли сами собой, увлажняя и смазывая всю машинерию, предназначенную для производства рыданий. Я испытывал при этом чувство какой-то высвобождающей беспомощности, а еще – полной расслабленности, объяснить которую можно было только наличием матраса. И тогда я понял, что нахожусь уже на другой стороне бытия, и даже не открыл, а резко распахнул глаза, опасаясь, что все эти чудесные ощущения мне привиделись во сне. Но нет: вокруг меня, без сомнения, была родительская спальня, а тот, кто в мятой пижамной курточке испуганно смотрел на меня из зеркала напротив кровати, был я. От влажного, сырого холода, столь свойственного жизни по ту сторону, я промерз до костей и с головы до ног дрожал в ознобе, который медики называют «потрясающим».
Между тем где-то по-прежнему слышался тот самый плач, благодаря которому и мне удалось поплакать так самозабвенно и сладко. Приглушенный и немного искаженный расстоянием, он доносился из коридора, но источник этих слез явно был в гостиной. Несколько подавленный тем обилием впечатлений, что обрушивались на меня на обеих сторонах реальности, я выскользнул из постели и бесшумно прокрался по коридору до дверей в гостиную. Там были столы, стулья, книги и все прочее, что должно стоять в помещениях такого рода. Отец сидел на диване, совершенно раскиснув от слез, а мама стояла рядом и, утешая, гладила его по голове, но на лице ее, кроме сочувствия, я заметил еще и скуку – а может быть, мне это почудилось. Я помню, как поблескивали ее покрытые лаком ногти, которые я всю жизнь так любил рассматривать и чувствовать их покалывающие прикосновения к моему лицу. Прежде всего мне пришло в голову, что я умер, однако я отбросил это предположение при виде того, как безмятежно спокойна мать. Потом, вспомнив про деда, который был в тяжелом состоянии, я сообразил, что, наверно, наступившая развязка прекратила их общение.
Так или иначе, но одно было несомненно, я видел, что отец плачет, и это, как мне казалось, изменило естественный порядок вещей – неписаный закон. Я вернулся в спальню, томимый нехорошими предчувствиями и убежденный в том, что разрушилась сама основа бытия, а чтобы восстановить ее, едва ли хватит всей жизни. Я лег, натянул одеяло до ушей, и в этом коконе тепла озноб мало-помалу стал стихать. Жара у меня не было, но я чувствовал необоримую слабость. На столике лежали том энциклопедии и пустая ампула из-под лекарства, которое мне кололи. Я закрыл глаза в надежде уснуть или забыться, но по сравнению с тем, что творилось у меня в голове, машинное отделение большегрузного корабля показалось бы тихой заводью.
Заслышав вскоре мамины шаги, я притворился спящим и не открывал глаза, пока она не положила мне руку на лоб. Тогда поднял веки и, встретившись взглядом с ней, услышал:
– Дедушка умер.
Мне понравилась ее прямота, хотя я и догадывался – мать не столько верила, что я смогу принять эту горестную весть как подобает взрослому, сколько попросту не знала, как иначе сообщить об этом. И еще несколько последующих минут она пыталась как-то смягчить жестокость удара, не замечая, наверно, что он вовсе не сразил меня. Вот в ту минуту, когда я увидел плачущего отца, мне стало очень больно, ибо я осознал всю степень его душевной нужды. Но так или иначе, я счел, что, как воспитанный мальчик, не должен рассеивать это недоразумение, и потому сделал вид, что потрясен известием. Потом, осознав, что уже слишком большой, чтобы хотя бы секунду оставаться в этой кровати, но также и потому, что должен был дать выход ярости, я сказал, что хочу лежать в своей постели:
– Я хочу лежать в своей постели.
– Разве тебе здесь не лучше?
– Нет. Я хочу к себе.
Мать услышала в моих словах решимость, которой не отважилась противостоять. И я откинул одеяло, спрыгнул на пол и вышел в коридор, а она шла за мною следом в растерянности, а в коридоре мы встретили отца, и он, пряча покрасневшие от слез глаза, поздоровался со мной, как здороваются, случайно столкнувшись на улице, с соседом или дальним родственником. Никогда больше не стану плакать, сказал я себе, никогда в жизни, и вспомнил при этом, что на другой стороне бытия оставил себя в рыданиях.
Улегшись в свою холодную постель, я на секунду пожалел о своем решении – и не столько даже потому, что остро ощутил перепад температуры, а просто осознав, что сделанное мною движение к зрелости заднего хода не имеет, так что никогда больше не лежать мне в родительской кровати, как бы тяжело я ни болел, и самому справляться с холодом, и быть готовым к тому, что буду коченеть по гроб жизни. Мама поставила мне градусник и спустя несколько минут с облегчением убедилась, что жара по-прежнему нет.
– Задал ты нам страху, сынок, но, слава богу, целый день сегодня температура у тебя нормальная. Теперь надо быть очень осторожным, не переохлаждаться, потому что рецидив болезни опасней, чем она сама.
Когда же я сказал, что завтра непременно хочу присутствовать на похоронах деда, мать ответила непреклонным «нет». И упорно стояла на своем: я выздоравливаю, но должен буду провести еще день-два на постельном режиме. Кроме того, по ее мнению, я еще мал для таких скорбных церемоний.
– Мне скоро четырнадцать, – возражал я, но, поняв по ее решительному лицу, что настаивать бесполезно, склонил голову на подушку и растворился в этом утешительном изнеможении.
– Сейчас мы с папой должны ехать в морг. Побудешь тут без меня часа два?
Чтобы побороть ее сомнения, я ответил особенно твердым «да» и, хотя мне совершенно не хотелось, выпил чашку бульона, которую мать принесла мне, прежде чем начать собираться. Меж тем произошло явление отца – он явно счел себя обязанным пусть кратко, но все же поговорить о печальном событии. Он вымыл лицо, чтобы скрыть следы слез вокруг глаз, но веки у него все еще были слегка припухшие.
– Мама уже сказала тебе о несчастье с дедом?
– Да, – буркнул я, не желая облегчать ему задачу. Потому что не мог взять в толк, зачем плакать по человеку, с которым был в таких скверных отношениях, хотя на самом-то деле не понимал и не принимал другого – того, что он вообще плакал, оставив меня сиротой при живом отце, деятельном и сильном мужчине, рядом с которым я в слабости своей чувствовал себя в безопасности. А помимо этого, все еще относясь к родителям слишком практически, я не вполне постигал, как это подобная потеря может быть так чувствительна для взрослого человека.
– Ладно, – сказал он. – Когда уходят родители, пусть даже ты не ладил с ними, многое видишь по-другому.
Я промолчал, и отец, разумеется, пришел к выводу, что бессмысленно пытаться объяснять мне такое, к чему я еще не готов. Он ведь не мог знать, что несколько минут назад я решил, что сам совладаю с холодом.
Они ушли, а я закрыл глаза и попытался вступить в контакт с другой стороной, но – безуспешно. Тогда, оценив и взвесив все сложности, с которыми придется там иметь дело, я счел разумным перед возвращением начертить карту действительности, потому что, если удастся добраться до места с этим свежим чертежом в голове, он может очень пригодиться. Поднявшись, я почувствовал легкую дурноту и головокружение, а когда добрался до стола, мышцы моего тела – все вместе и каждая по отдельности – ныли так, словно впервые были пущены в ход. В этот миг я осознал смысл длинного слова выздоравливание, и хотя все эти ощущения были не очень-то приятны, но в целом это впечатление новизны собственного тела доставляло мне большое удовольствие. Если бы не опасность непрестанно ширящегося распада всего и вся, я был совсем не прочь остаться тут навсегда, подумал я, не ведая, что формулирую программу моего существования, которая будет выполнена с точностью до запятой. Боясь озябнуть, я надел башмаки, но завязать шнурки не смог, потому что, когда наклонялся, перед глазами начинали плавать белые круги. Как бы то ни было, я оценил это хитроумное устройство – шнурки продеваются в дырочки крест-накрест, потом концы соединяются и скрепляются узлом.
Стол у меня в спальне был очень удобный и всецело подчинен интересам стула. Между ними возникал некий удивительный союз, который прежде почему-то ускользал от моего внимания. И все прочее мне казалось хорошо и ладно – и шариковая ручка, где внутри прозрачного скелетика циркулировала паста, и тетради, сшитые посередине так, чтобы могли двигаться наподобие локтевого или коленного сустава. Светлая сторона бытия и казалась светлой, потому что все предметы здесь были всамделишные, и это немудрящее обстоятельство придавало им неотразимую привлекательность. Меня так и подмывало пойти на кухню, потрогать вилки, ложки, стаканы; прогуляться по квартире, убеждаясь, что шкафы никуда не делись и что у них имеются дверцы, которые движутся на петлях, чтобы то прятать, то обнаруживать емкости, куда мы кладем вещи. Неподалеку, на краю стола, лежали учебники, и я не устоял перед искушением – взял в руки грамматику и раскрыл ее ради чистого удовольствия видеть, как устроено это изделие, состоящее из бумажных листов, но также и для того, чтобы проверить, как действует наречие в теле предложения. И быстро убедился, что оно призвано очищать соки глагола или прилагательного – примерно такая же роль в наборе наших внутренностей отведена почкам. Может, поэтому наречия так скоро разлагаются, выделяя при этом такой едкий запах, который застрял в моей обонятельной памяти.