– Я люблю тебя, Лауа.
– Что с тобой? – спросила она.
– Не могу п’оизнести букву, которая стоит между у и а.
Она засмеялась, крепче обняла меня и сказала:
– Не п’иду’ивайся.
В эту минуту я понял, что из нашего алфавита выпало р и нам страшно будет говорить от опасения выглядеть смешно всякий раз, как споткнемся о слово, где есть эта буква. Я вот, например, прежде чем начать фразу, мысленно просматривал ее всю, чтобы успеть поставить где надо другое, подходящее слово. Лаура делала то же самое, и разговор наш поэтому тянулся очень медленно и томительно. И наконец, отринув страх показаться смешным, я сказал:
– П’осто я пьизнаю`сь тебе в любви.
Проклятое р торчало чуть ли не отовсюду.
– Не говойи так, – со слезами на глазах сказала Лаура. – А то кажется, что ты йешил подйазнить меня.
И она была права, это казалось шутовством.
Я уныло побрел обратно, хоть и понимал, что впервые в жизни ясно осознал разницу между буквой, словом и фразой. На самом-то деле это были совсем разные инструменты и отличались друг от друга, как отвертка от молотка, а молоток – от плоскогубцев, но все-таки раньше путались у меня в голове. Я не успел как следует поразмыслить об этом, потому что внезапно, покуда я искал улицу, выводящую из Лауриного квартала на пустырь, откуда было уж недалеко и до моего дома, меня охватило очень неприятное ощущение: показалось, будто ничего этого нет и как будто улицы, устав от своей безымянности, тоже стали терять свой реальный облик и по своей воле превращаться в смутно зыблющихся призраков.
Нельзя было сказать, будто чего-то не хватало, потому что и фонари, и редкие деревья, и подъезды оставались на месте, но словно тонули в испарениях тумана. Я так боялся, что улицы исчезнут или что благодаря своей невесть откуда взявшейся подвижности разбегутся в разные стороны, что бросился сломя голову к пустырю, а оттуда – к дому. Родители сидели в гостиной, смотрели телевизор. Без сомнения, они уже знали, что случилось с буквой р. Они обняли меня – да, и отец тоже, – приговаривая:
– До’огой наш, до’огой наш мальчик, мы так тебя любим.
Тут начался выпуск новостей, и появившийся на экране министр обороны и культуры (культу’ы, согласно новым нормам произношения) объявил, что только что удалось установить факт выпадения буквы, расположенной между п и с. Еще сообщил, что механизм исчезновения букв или целых слов определить не представляется возможным, поскольку этот процесс носит случайный характер и подчиняется неведомым науке силам, хотя, по мнению ряда экспертов, слова, исчезновение которых было зафиксировано ранее, обозначали в основном предметы домашнего обихода, из чего можно заключить, что исчезновение явилось следствием какой-то болезни, распространяющейся через семейный уклад. Что же относится к самой букве р, то, пока мы не лишились других букв, нельзя установить критерий действия. Соответствующие департаменты министерства обороны и культуры продолжают сбор и изучение данных.
Вслед за тем он сообщил, что в министерство поступают сведения о том, что некоторые улицы до такой степени утратили определенность расположения, что ими стало опасно пользоваться в целях попадания из одной точки в другую, поскольку они не всегда ведут в одном и том же направлении, отчего количество заблудившихся граждан возросло многократно и достигло тревожных величин. А потому настоятельно рекомендуется – по крайней мере, до тех пор, пока не определен характер проблемы (в ту пору мы еще думали, что все это – временное явление), – не уходить со своих улиц, даже если надо идти на работу. Армия предусмотрела план обеспечения населения продовольствием, так что ни один квартал не будет терпеть ни в чем нехватки. Высказывалась надежда, что все это – ненадолго и т. д.
Министр не мог произнести р, однако сумел как-то высказать сожаление, что гордое слово родина сделалось ублюдочной у’одиной, а не менее звучные патриоты – невнятными патьиотами. Ну и под конец своего выступления предложил порадоваться тому, что в неприкосновенности остались пушка, танк, пистолет, штык, боеголовка.
– Да, конечно, – прибавил он, – каабин получился немного обко’нанным, но все же, если пьидется встать на защиту священных у’убежей нашей у’одины, стьеять и пойяжать живую силу пьотивника способен.
Ну и под занавес он порекомендовал соотечественникам собираться группами поквартально и хором выкликать «Танк, танк, самолет, танк, танк, самолет» и прочее, чтобы не потерялись слова, имеющие особое значение для обороны отечества. Власти наши полагали, что чем чаще повторять какие-то слова, тем меньше у них шансов сгинуть бесследно.
Я почувствовал, как боль растекается по ягодице, и понял, что на той стороне бытия мне делают укол. Перемешиваясь с голосом министра обороны и культуы, звучал голос матери:
– Мы очень перепугались. Трое суток был почти без памяти, с температурой сорок.
– Ангины – противная штука, а когда так долго держится жар – это ненормально, – ответил ей голос того самого фельдшера, который делал мне уколы, еще когда я был совсем маленьким.
Не открывая глаз, я раскинул руки и ноги, исследуя пространство вокруг меня, и убедился, что по-прежнему лежу в родительской кровати. Я немного приподнялся и с облегчением понял, что стенной шкаф – на своем месте и, если вытянуть немного шею, можно увидеть в зеркале свое отражение. Я взглянул и лишь через доли секунды узнал себя: я сильно похудел, а волосы не то отросли, не то были так всклокочены, что казались длиннее, чем обычно. Под глазами виднелись темные круги, и вообще, из зеркала на меня глядел другой человек.
Меня это одновременно и напугало и обрадовало, потому что плававшее в туманном стекле лицо могло бы принадлежать какому-нибудь романтическому поэту, портрет которого я видел в учебнике литературы. И я дорого бы дал, чтобы сейчас увидела меня Лаура – Лаура, да, я мог произнести ее имя полностью, как прежде, и, произнося, почувствовал на кончике языка вкус шерсти от ее свитера, возвращенный мне моим влажным дыханием, а в ладонях и пальцах – то ощущение, которое дарило им прикосновение к ее талии.
Мать проводила фельдшера и вернулась. Стала поправлять мне постель.
– Сколько дней я болен?
– Четыре, сынок.
Четыре. Значит, всего сутки минули с тех пор, как я спрашивал об этом в последний раз. В самом деле, в этом измерении время тянется медленно. Глаза привыкли к свету, он не резал их больше, и хотя я смотрел в окно, но не мог определить, утро сейчас или вечер, а спрашивать не стал: мне нравилась эта неопределенность. На улице было сумрачно и хмуро; дождь покуда только собирался, но свет был рассеянный, как в непогоду. Мать обняла меня, радуясь, что я очнулся, а я сказал, что проголодался, хотя на самом деле мне было просто интересно, остались ли по эту сторону бытия столовые приборы.
Мать вскоре вернулась, неся йогурт и пару мандаринов. Собиралась было очистить их, но я настоял, что сделаю это сам. Никогда еще нож не казался мне таким совершенным, таким удобным приспособлением. Я обхватил его рукоять пальцами и подумал в этот миг, что мы с ним неслышно переговариваемся и что он может слышать биение моего пульса, а я – его безмолвие. Что же касается ложки, с которой я тотчас принялся за йогурт, то меня просто очаровала ее форма, так умно и умело отвечавшая предназначению инструмента. А больше всего в ее строении мне нравилось, как плавным изгибом утончается черенок, прежде чем вновь расшириться на переходе к лопаточке. Я так долго ел руками, что, хоть и был уже сыт, попросил мать еще один йогурт – исключительно, чтобы насладиться едой с помощью ложечки и еще раз восхититься, в каком поистине чудесном согласии работают пальцы и, хотя их так много – по пяти на каждой руке, – нисколько не мешают друг другу, наоборот, помогают, да так споро и ловко, что невольно задумаешься, не заключили ли они друг с другом негласные договоры.
В каком-то смысле светлая сторона бытия находилась теперь здесь. В родительской спальне у стены стоял небольшой книжный шкаф, и я алчно поглядывал на него из кровати. И думал, что, когда мама выйдет, обязательно сниму какую-нибудь книжку с полки, возьму ее в руки с таким же удовольствием, как только что держал ложку. Любопытно, что я одновременно обнаружил и сами предметы, и свою способность взаимодействовать с ними.
Когда я встал с кровати, мне показалось, будто впервые перемещаю мое тело из одной точки в другую. Ходьба доставляла мне упоительное наслаждение, хотя из-за ужасной слабости я двигался очень медленно. И еще не успел добраться до книжного шкафа, как заметил на прикроватном столике (да, здесь были и столики) том отцовской энциклопедии. Тот самый, на букву р, (которую мы потеряли в другой стороне бытия), что вчера лежал у него на коленях.
Я вернулся в постель и принялся скользить глазами по словарным статьям – исключительно ради удовольствия наблюдать, как чередой набегают друг на друга страницы. Прочел, что такое Редька – которая там, на другой стороне, подтверждая свой вкус, сделалась Едькой. Неприятно, конечно, было, что Роса превратилась в хищную Осу, а Риск предполагал Иск, что вместо Рупора пришлось довольствоваться Упором, но это можно было пережить.
Покуда я размышлял над тем, что можно будет поймать на Уду, которой стала Руда, и как не отравиться Ядом, заменившим Ряд, в спальню вошел отец и, увидев меня с томом энциклопедии в руках, не смог скрыть удивление. Я закрыл книгу и положил ее на тумбочку.
– Ты что, искал какое-нибудь слово? – спросил отец.
– Да нет, – ответил я. – Так просто, листал от нечего делать.
Он быстро поцеловал меня и уселся в изножье постели, не спуская с меня вопрошающих глаз. Я видел в этом взгляде одновременно и любовь и укоризну, но не мог определить границу между тем и этим. Кажется, и он тоже, потому что явно растерялся, когда я, придав своему лицу такое же выражение, спросил, как у него дела с курсами английского. Мой голос звучал ласково, но вместе с тем и насмешливо, и я сам бы не смог сказать, где начинается одно и кончается другое. Так вот мы и общались. Так – и еще молчанием. А когда молчали, глядели друг на друга настороженно. Тут я спросил вдруг: