В такие мгновенья блеск богучиньского дома тускнел в его памяти, и вся жизнь казалась прожитой скучно, нелепо... Эта "жыдивка", полунищая, будила в нем своими речами смутную обиду на кого-то и смутные сожаления о чем-то, и этого он простить ей не мог. Заметив, что он огорчил ее, предупредив ее, услугой Мейеру, он искренне обрадовался. Но желая в то же время показать, что, несмотря на этот компромисс, его презрение к новому режиму в богучиньском доме остается неизменным, он величаво завил ус и едко заметил:
-- Пизнаты пана по Ивану... Прислуга -- нечего сказать!
И когда Малка вызывающе спросила, чем прислуга не угодила ему, он ответил с уничтожающей насмешкой:
-- Кто пан, кто Иван -- сам черт не разберет... Галдят, хохочут--вольники тоже, тьфу!
Малка сверкнула глазами. В словах Демка она чувствовала протест не только против посессорской семьи, к которой считала себя прикосновенной, хотя бы одним происхождением, но и против всего, что ново, молодо и непохоже на то прошлое, перед которым он до сих пор благоговел. А она знала, что к этому пышному прошлому он сам был так же мало причастен, как она к настоящей жизни в господской усадьбе, и ее подмывало зло высмеять его, сказать ему что-нибудь дерзкое, оскорбительное. Но, не желая ссоры, она молча и торопливо собрала работу и пошла домой. Геня слабо удерживала ее, а Мейер с бессознательным удовольствием провожал глазами ее тонкую,, стройную фигуру, пока она не исчезла за плотным кольцом деревьев.
II.
Мейер с отделанными карнизами на плечах шел в усадьбу узкой межою среди нив. Солнце садилось и в розовевшей дали висело над зеленым морем ржи большим красным шаром. На востоке небо уже темнело и опиралось на леса, как на черные стены. Мейер часто останавливался, глубоко вдыхал воздух, широко раскрывая рот и улыбаясь, оглядывался назад, озирался кругом и глядел вверх, в глубокое синее небо. Он не насытился еще красотой деревенского простора и наслаждался, как художник, поэт. Радостное настроение его усиливалось ожиданием предстоящего удовольствия в усадьбе...
В комнатах, где он работал, он любовался невиданной мебелью, картинами, предметами, назначения которых он даже не понимал; за окнами, в парке, он видел светлые, нарядные платья, странные игры, в которых принимали участие и взрослые, и дети... Там смеялись, шутили, говорили на чуждых языках, и голоса звучали ласково, певуче... Люди эти красиво ходили, красиво кланялись, называли друг друга красивыми именами. За стеной играли на рояли, пел мужской голос и женский, или пели вместе,, и песни, и музыка, и все, что Мейер видел и слышал -- обвеяно было красотой, как природа в эти дни дыханьем весны.
Каждый день он уносил в своей душе отражение новой частички красоты, наполнявшей господскую усадьбу... Когда, он сопоставлял эту жизнь с своей или жизнью людей, которых он знал, в голове его вспыхивали вопросы, которых он разрешить не мог, и они оставляли в душе его тревогу и беспокойное желание ближе и дольше вдыхать отуманивавшую его красоту.
Рыжий рослый дворник ввел его в большую квадратную комнату, где надо было отполировать кой-какую мебель, окна и двери смежного зала выходили на широкую каменную террасу и, лишь только Мейер вошел в комнату все его внимание обратилось туда. На чайном столе играл радугой на солнце хрусталь и сверкало серебро. В высоких вазах стояли цветы и кругом в кадках, в жардиньерках и на столиках пестрели цветы, с широкими и узкими листьями, белые, алые, от них шел густой смешанный запах, от которого у Мейера кружилась голова.
У одной из колонн террасы стояла белокурая женщина в голубом платье с розой в руках, а подле нее студент в черной тужурке, такой же красивый и молодой как она, но высокий и смуглый, с черными вьющимися волосами. Мейр знал уже, что это племянник посессора а белокурая женщина-жена его старшого сына. Они говорили очень тихо, и Мейер едва улавливал слова, но оба, озаренные розовым золотом заката, были красивее цветов и серебра, Мейер не мог оторвать от них глаз. Его смутно волновал их неслышный разговор, а когда студент быстро провел рукой по волосам, а женщина опустила голову и стала обрывать с розы лепестки, у него дрогнуло сердце жутким предчувствием. Вдруг студент схватил руки женщины и привлек ее к себе и, когда она вскрикнула и хотела его оттолкнуть, он зажал ей губы поцелуем... Мейер застыл от ужаса, но не мог отвести взгляда от этой голубой женщины и высокого юноши, на несколько мгновений замерших в объятье. Сразу они, цветы и аллея, уходившая от террасы в широкий парк, окрашенный вечерним золотом, слились перед ним в одно странное радужное пятно, ему страшно было и сладостно-жутко смотреть. Он знал, что этот юноша целует чужую жену, и что это ужасно, что это грех, и весь дрожал, но не от возмущения, а от страха за них. Послышались голоса, шаги, студент и женщина разошлись в разные стороны. На террасе скоро собралась вся семья. Стало шумно.
В комнате, где работал Мейер, быстро темнело, потому что перед окнами росли широкие липы, но он не уходил... Он видел наяву дивный сон... Это была не сказка какая-нибудь про графов, князей, про которых рассказывали Демко и тесть. Перед ним была живые люди и даже не "настоящие паны", а просто евреи, как он сам как его близкие, и они живут, как в сказках, среди цветов, в роскошных залах, и отношения между ними как в сказке, тайные, непонятные... Он смотрел слушал и упивался красотой и ароматом неведомой жизни...
Старшая дочь отвела студента в сторону и спросила его, чем он расстроен. Он ответил: -- Я получил дурные известия о товарищах. -- Девушка кротко взглянула на него, и оба сели за стол... А жена посессора, высокая худощавая, с озабоченным бледным лицом, говорила женщине в голубом платье: -- У Гриши полируют уже мебель -- комната скоро будет готова. -- Мейер видел, что при имени Гриши молодая женщина повела плечами и сощурила глаза. Он представил себе этого Гришу толстым рыжим мужчиной, с приплюснутым носом и гнусавым говором, и душа его заныла от жалости к молодой женщине. Мейер перевел глаза на студента... Два гимназиста подростка что-то оживленно рассказывали ему, перебивая друг друга, но Мейер видел по его глазам, что он не слушает их и думает о другом...
Сумерки сгущались. Горничная вынесла на террасу свечи под стеклянными колпачками, и лица, зелень и цветы осветились голубоватым призрачным светом... Дочь посессора стала упрашивать студента спеть что-нибудь, но он отказался, ссылаясь на головную боль, а женщина в голубом платье склонила голову на руки и молчала... Девушка ушла в залу одна и заиграла что-то тихое и печальное. Мейер уже не работал, а сидел на подоконнике и слушал, и ему хорошо и грустно было от музыки и до боли жалко людей, которые страдали на его глазах, а он не в силах был им помочь... То, что он видел и слушал, наполняло его душу тревогой и мечтами, как интересная пьеса душу чуткого зрителя, и этот подсмотренный им уголок жизни, загадочной и прекрасной, казался ему действительностью, потому лишь, что он больше в этом сомневаться не мог.
В комнату, громко стуча сапогами, вошел рыжий Степан и, свертывая из газетной бумаги цигарку, спросил Мейера, не намерен ли он ночевать в усадьбе на "паньской" кровати. Мейер молча собрался и ушел.
В поле было свежо и пахло росою. На темном небе уже светлел тонкий серп луны. Загорались и вздрагивали яркие звезды. Где-то далеко протяжно и жалобно вскрикивала птица, и Мейеру слышался умоляющий женский голос. Птица замолкла, но молодой взволнованный голос звенел в его ушах. Он озирался на все стороны, но везде было пустынно и безмолвно. Перед собой он вдруг увидел высокий тополь, неведомо зачем одиноко выросший в поле, и он слился в его воображении в один печальный образ с стройным юношей в черной тужурке... Глаза его затуманило влажною мглою; он вздрогнул и, ускорив шаги, направился к бывшей пасеке, домой.
III.
-- Какие они все добрые, ласковые,-- говорил Мейер.-- Я еще таких людей не видал...
-- Когда люди сыты, они ласковы, а когда голодны -- кусаются, вот! -- с сердцем ответила Малка -- Отчего посессорше быть злой -- ее урядник гонит из родного угла? Отчего барышне Лизе быть сердитой -- у нее, быть может, сапоги в дырах? А молодая мадам, а студент -- отчего им быть неласковыми? У них хлеба нет? На зиму, может быть, дров не будет? Добрые! А попроси я у них сто рублей на Америку -- дадут они, как вы думаете?
-- Может быть, и дадут, -- неуверенно ответил Мейер.
Малка рассмеялась злым, сухим смехом.
-- Дадут! Нищему, калеке гривенник дадут и чтобы их за это похвалили! А сто рублей -- подавятся ими, а не дадут! Но не доживут они, чтоб я у них просила...
-- Як Малка заведет шарманку про Нейманов, можно думать, что они забрали у нее весь "маионтэк", -- язвительно сказал Демко. Ее нападки на Нейманов нисколько его не волновали. Это были для него мертвые, бездушные слова. Вся тлевшая еще в нем жизненная энергия вспыхивала только при напоминании о прошлом Богучиньки и панах Богучиньских, но так как он не любил Малку, то не мог упустить случая подразнить ее.
Малка обвела взглядом дремавшего Герша, Геню, стоявшую с метлою в дверях, и Мейера, точно испрашивая у них разрешения на что-то, и остановила глаза на Демко.
-- Если бы не было богачей Нейманов, -- начала она с сдержанным волнением,-- то не было бы таких несчастных, как я, а если б не было магнатов Богучиньских не было бы Демка-кухара и слепого Герша, а был бы пан Демко и зрячий раби Герш! А кто не пан, тот хам! Вот вам! -- закончила она и, вскочив с заваленки, быстро вошла в избу. "
Демко послал ей в догонку "жыдивку" и плевок, и надвинув шапку на побагровевшее от гнева лицо, усиленно запыхал трубкой.
В избе с земляным полом, с балками и печью, занимавшей треть комнаты, стояла огромная деревянная кровать с горой перин и подушек, вдоль стен две широкие лавки и меж двумя квадратными окошками некрашеный стол. Малка разложила свою работу и принялась шить. Геня подошла к ней и молча смотрела на нее. Покорная и тихая, она не понимала ее злобы, и ее взволнованные речи смутно пугали ее. Порой, когда она улавливала восхищенные взгляды, улыбки, с которыми Мейер слушал ее подругу, в ней вспыхивало нехорошее темное чувство, но быстрое, мимолетное... И когда она думала о том, как тяжело живется Малке, ее матери и отцу, и что девять человек детей с тех пор, как родились, ни разу не были вполне сыты, ее сердце обливалось слезами, потому что ей нечем было поделиться с ними. Малка молча, лихорадочно шила несколько минут, потом бросила работу в сторону и стукнула кулаком по столу.