Мейер снял картуз, провел рукой по волосам, прилипшим ко лбу и, глядя в небо, медленно произнес:
-- Морис... Людмила...
Слова потонули в шелесте ржи, а он, щурясь, смотрел прямо в солнце и широко улыбаясь, повторял певуче, медлительно:
-- Морис... Людмила... Морис... Людмила...
Над морем ржи показалась черная головка, потом забелела кофточка. Мейер испуганно вздрогнул, когда подле него остановилась Малка, и вскочил.
-- Что вы здесь делали? -- спросила она, с удивлением глядя на его красное, смущенное лицо.
Мейер рассказал, что ходил в усадьбу за рассчетом.
-- А я к вам, -- сказала девушка,--пойдемте вместе.
Они стояли на узкой меже, по пояс во ржи, тихо рябившей, как вода в хороший день.
Мейер пропустил Малку вперед и пошел за нею.
-- Что же... много вы получили? -- спросила девушка, не оборачиваясь.
-- Два рубля! -- равнодушно ответил Мейер.
-- Два рубля! -- вскрикнула Малка и, круто обернувшись, остановилась.--Два рубля! За пять дней работы! Чтоб им житья на этом свете не было! А мне за кофточку тридцать копеек платят! Пьявки они, пьявки, будь они прокляты! -- Богачи, урядники, все сосут, сосут нашу кровь!... Вы видите! Вы понимаете! -- почти кричала она, сверкая глазами. -- А в Америке вы получили бы восемь рублей, а я с кофточки по два рубля.--Боже мой, если б я только могла вырваться, если б я только могла!...
-- Я уже давно думаю... я даже решил поехать в Америку, -- сдержанно, серьезно и, словно прислушиваясь к собственным словам, сказал Мейер.-- Я не буду только пока говорить, пока денег не соберу.
-- Поезжайте! Поезжайте ! -- вдохновенно заговорила Малка. -- Дай вам Бог счастья! Если бы и я... если б я могла!..
-- Вы тоже уедете... Бог поможет! -- тихо сказал Мейер.
-- Никогда я не уеду, никогда! -- глухо и злобно ответила девушка.-- Будем мучиться, будем голодать, и я, и мои сестры, и мои братья. Нам Бог не поможет... Бог забыл...
Но Мейер, осененный внезапной мыслью, быстро прервал ее:
-- Вот что... Как только я заработаю, я пришлю вам из Америки билет, а вы потом выплатите мне... Так все делают.
Малка недоверчиво усмехнулась, безнадежно махнула рукой и опять пошла впереди Мейера.
Ему это обещание не казалось призрачным и шатким, как Малке, но он сознавал отдаленность его осуществления. Ему хотелось утешить девушку, но в утешение он мог ей сказать только то, что его самого волновало радостной надеждой, возможностью приближения к счастью, к празднику жизни...
-- А знаете, -- начал он с деланной иронией в голосе, так как опасался показаться смешным, -- я вас буду звать теперь Людмила -- я сегодня узнал, что Малка по-русски Людмила, а вы можете звать меня Морис...
Малка пожала плечами и ответила:
-- Что же... мы от этого счастливее станем? Мне все равно.
Мейер замолк.
-- Если бы вы знали, какие красивые места есть на свете, -- начал он, минуту спустя.
-- А вы там бывали? -- с печальной иронией спросила Малка.
-- Я слышал... Студент рассказывал конторщику... Есть одно море, голубое такое, и едешь по нем день и ночь, день и ночь и не видно...
-- Богатым людям везде хорошо, -- резко оборвала его Малка.
Они подходили к пасеке. На завалинке избы, подле отца, сидела Геня и штопала чулки.
При виде мужа и подруги, она с тревожным удивлением подняла брови и молча опустила работу на колени.
-- Я принес тебе деньги... На! И привел тебе Людмилу -- сказал Мейер и, грустно улыбаясь, опустился на пень. Потом он сообщил, что его имя по-русски Морис, а когда слепой Герш спросил, как будет в переводе Геня, он изумленно взглянул на жену и, добродушно смеясь, ответил:
-- Я не спрашивал.
Старик умолк, а Геня, вспыхнув темным, некрасивым румянцем, низко опустила голову над работой.
Темнело. Зажигались звезды и всходила большая яркая луна. Пришел старый Демко, курил трубку, а Мейер рассказывал про голубое далекое море, которое поет день и ночь, про горы, где зимой и летом на вершинах сверкают снега, про чудные реки и великолепные города и что все это можно видеть по дороге в Америку...
Демко не ругал евреев и думал о сыне, красавце -- Стасе, который много лет назад тоже ушел искать счастья в великолепных городах и больше не вернулся... Герш с дочерью слушали с напряженным вниманием, и каждое слово откликалось в их сердцах тоскливым предчувствием. В робком сиянье луны, затененной высокими деревьями, лица казались тонкими и бледными... Словно отблеск чуждого счастья, чуждого праздника, ликовавшего где-то вдали, на этих далеких от жизни людей бросал печальную тень...
V.
В холодный и ясный ноябрьский день Мейера провожали на станцию. В течение лета Мейер работал в посессорской и соседних усадьбах, сколачивал некрашеные столы и табуреты и возил на ярмарки, чинил мешки, красил крыши, поставлял керосин и к осени за продажей перины и двух подушек собралась сумма, на которую он, по своим соображениям, мог добраться до Америки. В один субботний день, когда они сидели втроем в празднично прибранной выбеленной комнате, он сдержанно и тихо объявил о своем решении.
Геня разрыдалась.
Но Мейер, похудевший и бледный, неподвижно смотрел в сторону, точно готовился к этому испытанию, и Геня после первых слез поняла, что все мольбы и вопли будут напрасны. Старик поднял голову и слушал, удивленно морща лоб, словно не понимая, в чем дело; но когда понял, затряс бородой, и развел руками, как будто желая ухватиться за что-то... Мейер быстро подошел к нему и взял его за руки.
-- Тесть, иначе быть не может... Нельзя так жить всю жизнь... Я и сам не знал -- я думал -- лучше Богучинки ничего нет на свете... Но теперь я знаю... И я должен ехать... Я не могу... я не могу, -- глухо и твердо говорил он.
Но старик только качал головой, растерянно, безнадежно, словно оплакивал покойника.
Осенний ветер кружил сухие желтые листья и с громким шелестом бегал по соломенной крыше... Голые черные ветви тоскливо гнулись, словно ослабевая в борьбе и, отчаянно выпрямившись на мгновенье, беспомощно склонялись опять...
Геня закрыла лицо руками и, раскачиваясь всем туловищем, всхлипывала,
-- Зачем ты плачешь, Геня? Зачем ты мучаешь меня и себя! -- говорил Мейер, и брови его поднимались, и на лбу собирались густые, густые морщинки. -- Разве можно целую жизнь прожить так, как мы живем... Ведь скоро и хата эта провалится -- мы останемся без угла... А если пан пришлет пятнадцать и двадцать, или даже тридцать рублей, то что это за важное счастье... А если пан умрет... А в Америке -- ты же слышала, или ты уже забыла, что нам рассказывали... В Америке нет бедных... и кто хочет работать, тому сейчас дают, какую работу он хочет, и платят в сто, двести раз больше, чем здесь... Что же!.. ты не хотела бы, чтоб у твоего отца была своя спальня, и чтоб он ел каждый день суп и белый хлеб? Я в первый месяц заработаю в Америке столько, сколько не заработаю здесь в пятнадцать месяцев, и тотчас вышлю вам денег, и вы приедете.
-- Мейер... я не хочу умереть на чужой земле... а если Геня уедет, я останусь один... один, -- едва сдерживая слезы, сказал старик.
Геня еще громче расплакалась.
-- Зачем же умирать?.. Вы поедете жить, отдохнуть... Я работы не боюсь. Я буду зарабатывать много денег, и вы будете жить в довольстве, в тепле, будете ходить каждый день в синагогу, как настоящий набожный еврей... Ведь там не то, что здесь. Там самые бедные живут в высоких теплых комнатах с коврами, с креслами, как здесь какие-нибудь купцы или посессоры... Геня, ты же слышала, как и я... Ты разве забыла?..
-- Да мало ли что говорят... Может, это вовсе не-правда... -- проговорила Геня сквозь слезы.
-- Да как же неправда... наверно, правда... Если говорят, что людям плохо -- это правда, а если им хорошо -- так это неправда... Почему? Должно же быть где-нибудь людям хорошо... И вот увидите, как будет хорошо! Вы поедете так же, как я, машиной и пароходом, и увидите по дороге такие вещи, какие и во сне не видали. И отчего нам не видеть таких красивых городов и разных красивых вещей, какие видят другие? Разве мы не такие же люди?.. Разве не один Бог для всех?.. И Он поможет нам! Увидите, что Он еще сделает с нами... Увидите, тесть! Увидишь, Геня!.. -- говорил Мейер, размахивая руками и сверкая глазами. Лицо его горело, картуз съехал на затылок. Старик с дочерью слушали и не возражали больше.
С того дня прошло пять недель. Раза два старик и Геня делали еще попытки уговорить Мейера остаться, но Мейер рисовал им пленительные, волшебные картины недалекого счастья, и они слушали его с тоской и робкой надеждой...
Провожать Мейера пришла также Малка, и все, с красным сундучком, окованным железом, разместились в одной телеге. Мейер очень волновался и торопил мужика, который взялся за полтинник свезти их на станцию, но по дороге решил, что продешевил и ругал их жидами... Приехали они за полтора часа до отхода поезда, и Мейер через каждые пять минут беспокойно бегал к окошечку кассы...
Это была небольшая станция. Какое-то графское поместье на проведенной недавно пограничной ветви, где скорость поездов могла спорить с резвостью крестьянской лошадки, а об отходе поезда кондуктора любезно напоминали засидевшимся в буфете пассажирам: "Кончайте, пане, пора ехать ".
Мейер и провожавшие его стояли на платформе, ежась в своих худых осенних платьях и тихо разговаривали. Когда мимо них проносилась фигура начальника станции, исполненная подавляющей захолустной важности, или шумно, уверенно выходил из буфета румяный шляхтич в зеленой фетровой шляпе с пером, они робко сторонились и прижимались к стене. Ноябрьское солнце освещало бледным янтарем песчаные отроги Карпатских гор, белевших над новеньким кирпичным зданием вокзала. По другую сторону полотна чернел далекий оголенный лес. Когда с соседней станции раскатилась долгая дребезжащая повестка -- платформа несколько оживилась. Помощник начальника станции, маленький и юркий, забегал с какими- то листками в руках и ругал догонявшего его смазчика: "Дурак, мужицкая твоя голова, я ведь тебе говорил, я ведь говорил"...