Они еще немного посидели молча, Мэй рисовала мысленно картины мщения Гаррету, который так мучил ее брата.
— Уже седьмой час, — заметил Джозеф, взяв со старинного комода карманные часы.
— Боже, у него и часы есть!
— Это ведь твой подарок.
— Знаю. — Мэй вздохнула и на цыпочках вышла из комнаты брата, точно от любовника.
Был тот благословенный час, когда дворецкий удалялся к себе в буфетную и слуги по всему дому вздыхали с облегчением, вознося хвалу господу. А Гаррет был на седьмом небе: каждый испуганный шепот — лишний узелок в сетях его безраздельной власти.
Разведя носки врозь, подобно стрелкам часов, показывающих без десяти два, он важно вышагивал через холл, сглатывая слюну в предвкушении удовольствия: в буфетной его ожидал стакан портвейна и кусок стилтонского сыра. У двери буфетной, как было приказано, ждал молодой Таллентайр. О сладость сведения даже пустячных счетов!
Гаррет подошел к двери; его позы, интонации, речь всегда были манерны до тошноты; вот и сейчас в бездонный карман, кончавшийся где-то у колен, он полез за ключами с таким важным видом, точно предстояло отпереть некую сокровищницу. Наконец он извлек их и принялся разглядывать каждый в отдельности, как будто видел эти железки впервые и не мог понять, что означают они — слишком ничтожный предмет для столь высокопоставленной особы. Джозефа чуть не вырвало от отвращения.
Отперев дверь и войдя в буфетную, дворецкий уселся на табурет и, что-то промычав под нос, чтобы заглушить стыдливое урчание в животе, взглядом обласкал вожделенную краюшку сыра. Джозеф стоял, прислонившись к косяку, заложив ногу за ногу, скрестив на груди руки, хотя отлично знал, что эта поза взбесит старого хмыря.
У своего хозяина, полковника Сьюэла, Гаррет выучился одному приему: умению потянуть, выждать паузу. Отметив про себя вызывающую позу Джозефа, он укрепился в своем тайном решении, но отказаться от предстоящей потехи не мог. Джозеф стоял, устремив взгляд на широкую черную подвязку, жгутом перетянувшую мясистую икру дворецкого.
— Итак, начнем сначала, — заговорил Гаррет, подражая полковнику Сьюэлу, даже голос у него на последних слогах, замирая, сходил на нет. — Приказывать Уильяму не твое дело (Уильям был мальчиком на побегушках). Когда ты был на его месте — между прочим, совсем недавно, — ты делал то, что тебе приказывал я. Уильям не исключение.
— Он любит чистить серебро.
— Это неважно.
— А что важно?
— Он должен делать то, что велю ему я. — Вояку сменил администратор.
— Я вам еще нужен?
— Я еще не кончил про Уильяма. — Гаррет помедлил. — Ты меня, Таллентайр, не торопи.
Джозеф смолчал, Гаррет принял это за капитуляцию, и потеха началась. Взглянув за батарею банок с мастиками и удостоверившись, что краденый портвейн цел, он уселся поудобнее, подтянув на коленях штаны.
— Помнишь, что сталось с лакеем, который служил здесь до тебя? — Администратора сменил тиран. — Щенок вздумал меня учить.
Лакей, уволенный за кражу портвейна, хотя категорически отрицал вину, был приятелем Джозефа, и Джозеф покраснел до ушей, вспомнив, как бездарно пытался защитить его доброе имя.
— Вот, вот, — продолжал Гаррет, с удовольствием заметив краску на лице Джозефа, — тяни шею-то подлиннее, вжик! — и головы нет. Я не говорю, что ты замечен в чем-нибудь подобном…
— Он не делал этого, никогда не поверю, — разъяренный, с пылающими щеками, Джозеф пытался перекричать дворецкого.
— Это было доказано.
— Я знаю, чего стоят ваши доказательства.
— А тебя никто не спрашивает. — Гаррет уже чувствовал, как зубы въедаются в упругую мякоть сыра.
— Все?
— Нет, не все. — Тирана сменил философ. — Ты слишком вольно держишь себя с хозяевами (с хозяевами, которым он, Гаррет, служил беззаветно и безответно). Ты что, детка, хочешь потерять место? Наверное, думаешь: «Ах, они со мной как с равным!» А на самом деле ты для них забава. Попробуй высунись — вжик!
Ни один мускул не дрогнул при этих словах на притворно-ласковом лице дворецкого, а слова упали, как нож гильотины с ясного неба. Глупого учить — что горбатого лечить. Вжик!
Идя за велосипедом — в сарае на берегу озера стояло два стареньких драндулета (слугам разрешалось на них ездить, за что они должны были содержать велосипеды в порядке), — Джозеф услыхал удары весла по воде. Леди Сьюэл учила Уильяма грести; этому искусству она учила всех своих служек. Джозеф приостановился — лодка должна была вот-вот показаться из-за острова. Вспомнилось, как его самого учили.
Неподалеку от фермы, которую сейчас арендовал отец, было озерцо, и Джозеф, спросившись или без спроса, брал по вечерам соседскую лодку и отправлялся рыбачить. Но когда леди Сьюэл решила учить его грести, то от смущения и благодарности он не мог ей сказать, что гребля для него дело знакомое. Думая, что он первый раз держит весла в руках, она усадила его на корму, сама села за весла и начала грести. Она гребла мастерски, что еще усилило его смущение, он сам греб неплохо, по без ее изящества. Видя, как плавно рассекают воду длинные лопатки весел, он и вправду чувствовал, что не умеет грести по-настоящему. И сидел молча, стараясь как можно лучше выполнять ее наставления. Их было так много и все такие дельные, в особенности как работать кистью, что он все больше робел и перезабыл даже то, что умел.
Он был прилежным учеником в тот день, даже испытал гордость, услыхав от хозяйки: «Очень неплохо для первого раза».
Он улыбнулся тому, что уже кто-то другой проходит такую же выучку. «Спокойнее, Уильям, спокойнее», — донесся по воде легкий голос: из-за островка появилась лодка, и Джозеф зашагал к сараю, где стояли велосипеды: недоброе предчувствие, родившееся в душе после лекции Гаррета, рассеялось под действием ярких воспоминаний.
В свободное после обеда время ему хотелось найти укромный уголок, забиться туда и размышлять обо всем, что взбредет в голову. Ему было немного стыдно своего желания: он мог бы куда лучше распорядиться неожиданной свободой. Бывало, он ездил в город, ходил по магазинам, гулял в парке, плавал в бассейне, точно старался набрать побольше очков в неведомо кем придуманной игре. Но что бы он ни делал, мысли его витали в заоблачных высях, и чем меньше внимания требовало развлечение, тем полнее он отдавался мечтам. Теперь он отдыхал по-другому: пройдя скорым шагом аллею как будто по срочному делу, с таким же занятым видом пробежав деревню и еще с четверть мили, он сворачивал на тропу, ведущую к реке, находил свое излюбленное местечко и растягивался на земле.
У него был свой собственный способ общения с окружающим миром в эти часы: устремив внимание на какой-то один предмет, он им только и был поглощен. Иногда это были ветки деревьев; если же день был холодный и унылый, он садился на землю, прижавшись к стволу дерева, и, обхватив руками колени, смотрел вверх на рваные облака, прикидывая расстояние между ними и небесной синью: иногда облака висели почти над самыми макушками деревьев, приближая небо; иногда казались белесыми мазками на синеве, подчеркивая его безмерную глубину. Оглушенный тишиной, он предавался фантазиям, в своем одиночестве давая им полную волю.
Он мечтал о прекрасной, удивительной жизни: о дерзких подвигах, о славных победах на войне, в спорте, в любви. Воображение рисовало картины, не имеющие ничего общего с действительностью, которой он жил; их питали комиксы, голливудские фильмы, дамские журналы, спортивные обозрения воскресных газет и одушевляла энергия света, пришедшего на смену тьме. Тьмой было его раннее детство, из которого в памяти сохранились отдельные образы: трещины в стене, проем меж двух домов, колесо над шахтой, террикон у самого моря. Мать умерла, когда ему было семь, он держал ее холодеющую руку в своей, но этой минуты совсем не помнил. Тьмой были мальчишеские годы: отец, непостижимый и своенравный, как ветхозаветный бог; бедность — их скромные доходы зависели целиком от тяжкого, изнурительного сельского труда. Но бывали в детстве минуты, когда он вдруг чувствовал, что все еще может измениться, что ему открыты возможности, каких никогда не было у отца. Эти минуты помогли ему примириться с необходимостью быть мальчиком на побегушках у Сьюэлов. Для себя он был таинственный незнакомец, переодетый слугой.
Но, думая теперь о своей работе, он морщился, как от зубной боли. Его отец, казалось, был точно в таком положении: обрабатывал чужую землю; но он трудился под открытым небом, а Джозеф прислуживал в господском доме. Чистил обувь, накрывал на стол, разносил блюда — и работой-то не назовешь; но жаловаться было смешно, кровавых мозолей он не натирал.
Сегодня на душе у него было непокойно, и он не мог вполне отдаться мечтам. Он ехал домой — и столько сразу встало проблем. Если бы его учили как полагается, говорил он себе, он мог бы сформулировать эти проблемы и решить их. А сейчас они зрели у него в душе, но разобраться в них он не мог. Однажды он надумал серьезно заняться чтением, набрал в библиотеке Сьюэлов книг — это ему не возбранялось. Но из чтения ничего не вышло. Два-три рассказа ему даже понравились, по ученые книги навевали скуку своей непонятностью. Забросив чтение, он вернулся к своему любимому занятию — угадыванию, что чувствуют окружающие его люди. У Джозефа была удивительная интуиция, умение угадывать настрой окружающих, и он постоянно упражнялся в этом. Сегодня утром безукоризненно провел сцену с Мэй: не притворись он в первые минуты, что увлечен газетой, она бы подумала, что он ждал ее (как и было в действительности), решила, что ее приход для него сам собой разумелся, и обиделась бы.
И сейчас все для него прояснилось; он неуклюже поднялся, не надеясь больше убаюкать себя мечтами; отринул футбольные матчи, простился с кинозвездами, с атоллами южных морей; он понял: Гаррет решил уволить его, и предотвратить это невозможно.
У леди Сьюэл был такой несчастный вид, что Джозефу стало жаль ее, хотя он мог бы с полным правом приберечь сочувствие для самого себя.