— Пойми, Джозеф, сейчас такое время, что всем нам приходится идти на жертвы.
Ковер был такой пушистый и мягкий, хоть спи на нем; в пространство между Джозефом и леди Сьюэл мог бы уйтись любой дом, в каких приводилось жить отцу Джозефа; а про бархатные шторы мачеха сказала бы, что для комнаты они слишком хороши, и спрятала бы в комод до скончания века. Сьюэлы почитали себя небогатыми, но стоимость акварели, так приглянувшейся Джозефу, равнялась его годовому жалованью.
— Я хотела еще повременить с этим, но Гаррет сегодня сказал, что лучше поговорить с тобой до отпуска. Он сказал, что ты как будто хочешь искать другое место, поближе к родным.
— Я такого не говорил, — сказал Джозеф. Но леди Сьюэл не привыкла внимать возражениям.
— Не говорил? Он сказал, что понял это из твоих слов.
— У нас и разговора такого не было. Я не ищу другого места.
— Я сама этим очень огорчена, Джозеф. Ты всегда так вежлив, всегда готов услужить. У нас никогда не было такого приветливого, расторопного слуги, но, — тут голос ее окреп: она уже ясно видела, в чем состоит ее долг, — мы вынуждены с кем-то расстаться. Наши расходы непомерны. Вся страна должна затянуть пояс потуже — ведь столько людей сейчас без работы, какой-то кошмар. И я вполне согласна с Гарретом, лучше сказать тебе об этом до отпуска. Совет, по-моему, в высшей степени благоразумный.
— Вы хотите, — Джозеф оборвал себя, помолчал и резко закончил: — вы хотите, чтобы я после отпуска больше сюда не возвращался?
— Видишь ли, для всех нас, в особенности для тебя, будет лучше, если ты воспользуешься отпуском и поищешь себе что-нибудь. Полковник Сьюэл и я обсудили этот вопрос со всех сторон, поверь мне, Джозеф, со всех сторон, и пришли к заключению, что могли бы обойтись без горничной, второго садовника и лакея, то есть тебя, — леди Сьюэл улыбнулась. — Должна тебе сказать, муж мой заметил: если уж кого и увольнять, так только человека с твоей сноровкой — ты ведь крепче других стоишь на ногах. Гаррет прослужил у нас много лет, Уильям еще слишком юн, а у Ивенса, как тебе известно, запятнанное прошлое.
Леди Сьюэл говорила с пафосом, точно ожидала аплодисментов, и Джозеф действительно едва удержался, чтобы не сказать спасибо.
— Так вот, Джозеф, — продолжала хозяйка уже деловым тоном, — мы даем тебе прекрасные рекомендации и желаем всего хорошего. — Она протянула руку Джозефу, он неуклюже коснулся ее и почувствовал, как его пальцы сжала крепкая нежная ладонь. — Полковник ожидает тебя завтра утром. И конечно, Ивенс, как всегда, отвезет на станцию. Прощай, Джозеф.
Он кивнул, ничего не ответил и вышел.
Закурить нечего.
Гаррет жил в отдалении, и, пока Джозеф шел туда, ссору затевать расхотелось. Занавески в доме были подняты, огонек светил так уютно и мирно, что Джозеф почувствовал: ворвись он туда, он будет выглядеть не благородным мстителем, а навязчивым нахалом, нарушившим покой старика. И Джозеф решил: Гаррета с него хватит.
Обходя озеро восьмой раз, он услыхал перезвон церковных колоколов в деревне — было десять. Ночь была теплая, домой не хотелось. Во рту вместо сигареты — травинка. Вспомнил, как отцу приходилось курить вместо табака ольховый лист.
Его удивило собственное настроение: ни расстроен, ни угнетен, точно увольнение было нежданным подарком. Он радовался, что уезжает отсюда. Леди Сьюэл сказала, что полковник ожидает его завтра утром; значит, у того на примете две-три семьи, куда он может рекомендовать Джозефа. Лучше бы их не было. Он больше никогда ни у кого не будет лакеем.
В общем это была вполне сносная работа, думал он, и справлялся он с ней неплохо. Это было для него сейчас самое главное. Леди Сьюэл не кривила душой, хваля его; если и была у него амбиция, так только вот какая: за что он ни брался, все старался делать как можно лучше. Он повторял и повторял себе это в темноте, и сам краснел от собственного бахвальства.
Однако он теперь без работы. Из дому ему писали о тысячах безработных, особенно в западном Камберленде; читая эти письма, он чувствовал себя удачливей других, но и отрешеннее. И вот теперь он такой, как все.
Он все ходил вокруг озера, словно был очень расстроен, а на самом деле просто боялся Мэй. Она, конечно, ждет у него в комнате: узнав о его увольнении, она станет убиваться — при мысли об этом защемило сердце, заплачет — и у Джозефа на глаза навернулись слезы; в конце концов она скажет, что это предательство, и сам он почувствует себя без вины виноватым. Его вдруг даже злость взяла, — хотя он никогда бы не признался в этом, — чего ради видеть ее сейчас, когда он хочет одиночества.
Что бы ей подарить? — ломал себе голову Джозеф. Единственная ценная вещь, годная для подарка, — цепочка, которую он купил к часам, подаренным Мэй. Он с радостью отдал бы ей и часы вместе с цепочкой, но она страшно обидится. Цепочку и письмо, в котором он скажет, как он ей благодарен за все, — он оставит их на столике в холле, куда утром кладут почту. Цепочка ей наверняка понравится.
В одиннадцать он простился с озером и неохотно пошел к дому: он боялся, что Мэй, не дождавшись его, поднимет тревогу. Подходя к дому, он ощущал, как ноги, ступая по дерну, упруго пружинят; давно не чувствовал он себя таким бодрым и полным сил. У дома он обернулся и в последний раз глянул на озеро, блестевшее в лунном свете.
— Спокойнее, Джозеф, — говорила она тогда, — спокойнее.
Часть II. ОЖИДАНИЕ
2
В Карлайле он сделал пересадку на терстонский поезд. От Терстона пошел пешком: не знал расписания автобусов, ходивших до дома два раза в день.
Чемодан был нетяжел, хотя содержал все его имущество. Он прошел под железнодорожным мостом, и дорога побежала вверх по Стейшн-хилл. Вокзал в Терстоне, как во многих городках, находился на окраине, так что, поднявшись по Стейшн-хилл, он очутился среди полей. День был пасмурный, но бодрящий, Джозеф шагал легко, полы плаща били по коленям, свежий ветер овевал лицо.
Его обогнало несколько телег и всадников; громыхая, промчался серединой дороги «Остин-7»; Джозеф всем помахал рукой и свернул на проселок, ведущий через поля к деревне. Милях в шести обозначилась плавная линия холмов, взгляд, как всегда, устремился к ним, сердце радостно забилось. Он шел насвистывая, приминая ногами траву. Сбросив бремя работы, он чувствовал себя уверенно и легко. Тело, затекшее от долгой езды в поезде, отдыхало. Поля вокруг были убраны, деревья и придорожные кусты уже начали краснеть и желтеть; карманы у него топырились от подарков родным: как все обрадуются его приезду, как он сам будет рад встрече! Он пошел к дому задами, минуя деревенскую улицу: боялся встретить знакомых и узнать новости, которые хотелось услыхать от своих.
Теперешний дом был больше всех, в которых жила когда-либо их семья. В первые годы после смерти первой жены Джон нигде не мог усидеть дольше полугода. Рождение детей, уговоры и слезы второй жены, необходимость заново искать работу, хлопоты с переездом и водворением на новом месте — ничто не могло побороть его тяги к скитаниям. Но теперь он обосновался прочно.
Жил отец ярдах в трехстах от деревни, за железнодорожным мостом (станция год назад была закрыта), на проселке, ведущем к небольшому озеру. Обширный, непритязательного вида дом, первоначально предназначавшийся под службы, так никогда и не был перестроен. Водопровода нет, газа тоже, уборная во дворе, и всегда в жилье сыро.
И хотя Джозеф, сбежав с урока охотиться на выдр, прятался от учителя в кроне бука, росшего во дворе дома, хотя из этого дома уходил в школу, в поле, убегал играть с мальчишками, лазил на эту крышу, скреб ступеньки и чистил водосточные канавы, сейчас, когда он смотрел на дом, подумал он не о доме, а об отце.
Всякий раз, как Джозеф возвращался в Камберленд, отец возникал в памяти с необычайной яркостью, картины прошлого обрушивались точно градины, и он от восторга холодел. Ему вспоминалось, как отец работал на шахте и чуть не погиб в обвале; завидовал тому, что отец прожил годы с родной матерью Джозефа; дивился неиссякаемой силе отца. Джозеф с детства был его верноподданным: скитался с ним из одного дома в другой, покоряясь той безудержной тяге к переездам; работал с восьмилетнего возраста; сколько помнил себя, знал тяжелую руку отца и его ремень; иногда убегал из дому — единственный вид протеста. Если отлучка была достаточно долгой, гнев отца проходил, сменяясь добрым расположением духа; в такие минуты они с отцом были как никогда дружны: мальчишка Джозеф медленно бредет по полю, возвращаясь домой, отец идет рядом, кладет ему на плечо руку, и настороженность понемногу отпускает Джозефа, чем явственнее ощущает он отцовскую любовь.
Он всегда исполнял все, что ему велели. Как-то отец взял его с собой в конюшню — надо было отнять у кобылы новорожденного жеребенка. Он велел Джозефу держать поводья, предупредив, что лошадка довольно резвая. А сам потянул жеребенка из-под матери, хотел взять его на руки. Лошадь вскинула голову, заржала, забила задом, норовя укусить мальчика, который напугался до полусмерти, но, видно, не совсем потерял присутствие духа: лошадь мотала его вверх, вниз, он чертил носками по земле, но ему слышался голос Джона: «Держи! Крепче!» И он держал.
Когда он был подростком, то года два или три не ходил мимо отца, а крался бочком, готовый согнутой в локте рукой защититься от удара. Но побои не убили его любви к отцу. Стоя у каменной ограды, он зажмурил глаза и как бы утонул в прошлом: сцены, где отец — главный герой, сменяли одна другую. Бывало, вечером достанет Джон свое концертино, домашние освободят от мебели кухню, где пол выложен плиткой, и ребятишки побегут к соседям, разнося новость — сегодня у них вечеринка. Девчонки примутся готовить бутерброды, полезут на чердак за яблоками, чтобы испечь угощение. И в эту подвластную женщинам суматоху вплеталась мужская воля: представляя своей персоной отца, Джозеф то поправит что-нибудь, то найдет нехватку, и все это с проворством и дотошностью не меньшими, чем у самой мачехи: смех, дружелюбие согревали кухню так, точно горели не две лампы, а двадцать. А какое начиналось веселье, когда приходили гости! Народу собиралось — яблоку негде упасть. Шумели, смеялись, радовались, что с друзьями можно на время забыть тяжелый труд, бедность, заботы и беспросветную жизнь, — подобного он никогда больше не видел. И заводила всему отец: играет на концертино одну за одной кадрили, «Уланов», «Три капли коньяку», а в глазах такая моло