В Англии — страница 31 из 44

чит тешиться ложными надеждами. Бетти наверху, наверное, извелась вся, беспокоясь о Дугласе.

Сам Джозеф нельзя сказать чтобы очень тревожился о безопасности Дугласа. Его томило совсем другое. Он не чувствовал ни боевого волнения, ни голоса гражданской совести; но если твои нуждаются в помощи, разве ты не должен помочь им? Нет, если они не правы, отрезал Гарри. Спорили они одинаково, отстаивали каждый свою точку зрения общими фразами, взаимными колкостями.

Страшило Джозефа другое: опять убитые, и большинство — простые люди, не имеющие права голоса в принятии важнейших решений, а над всем — тень атомной бомбы. Не очень-то приятно думать, что человечество сошло с ума, но иного объяснения перед лицом фактов найти трудновато. Днем он встретил в городе отца; Джону было уже семьдесят пять, он все еще работал, но уже не встречал в штыки разговоры о пенсии; соглашался подумать о пей, когда совсем решит уйти на покой. Да, мы должны помочь. Зададим им перцу. Дуглас и другие парни не подкачают. Времени в обрез. Кивнул спокойно и ушел. С одной стороны, слепая уверенность отца, с другой — непререкаемый молодой задор сына, и Джозеф вдруг ясно осознал шаткость собственной позиции. Старые вопросы, как усталые дельфины, не спеша всплыли в уме. Зачем люди воюют? Почему не может быть постоянного мира? В чем смысл всего, если всегда где-нибудь идет война, уничтожающая все имеющее смысл? Он впервые почувствовал все это, когда сам пошел воевать, по тогда эти вопросы застил его негромкий патриотизм, загнал их на самое дно души, выставив взамен свои требования: не думая ни о чем, начни сначала; все, что смущает душу, вытопчи. Во имя справедливости. Если же опять заиграет сигнал боевой тревоги и он будет уверен в правоте дела, как был уверен в 1939-м, что ж, он снова пойдет воевать. Вот потому и были эти вопросы так изнурительны — ответа на них нет и не было.

Он отдавал себе отчет в чувствах и ощущениях, но не умел направить их так, чтобы они вывели его на путь истинный. Путь, который удовлетворил бы его. Всегда на распутье — вот его незавидный удел. Между необходимостью и свободой, невежеством и знанием, неразберихой и порядком. Между прошлым и будущим: его отец и его сын столкнулись в нем и угрожают разорвать его надвое.

Зашел Патрик О’Брайен. Любит, когда его называют полным именем. Пинту портера, десяток сигарет «Вудбайн». Шея обмотана красным шарфом. Шляпа сдвинута на затылок. Каменщик. Своих пятеро детей и двое жены, которых она прижила во время своих многократных отлучек из мужнина дома; вот и сейчас опять где-то в бегах. В честь чего Патрик поднял кружку. Джозеф подметил, как свет преломился в пене, закипавшей вровень с краем. (Дуглас в последнем письме писал — его товарищи сидят «на губе» за то, что воровали картошку.) Патрик в сезон выкапывал тонны картошки. Делал все. Любил все. Любил серьезную беседу. Соблюдал формальные правила ее ведения. Перед тем как высказаться, вставал, отхлебывал маленький глоток, думал. Известно ли Джозефу, что, несмотря на сотни лет научных исследований, средство от простого насморка так и не найдено? Джозеф должен признаться, что неизвестно. Впрочем, это неважно; пропустив ответ мимо ушей, Патрик просит таблицу скачек — самоуважение обеспечено еще на один день. «Простой насморк», — повторяет он, взяв газету. Эти два слова послужат ему сегодня ключом к кладовым судьбы. Проглядывая участников заезда, бормочет: «Насморк, насморк, ага, есть, жеребец Носорог: двенадцать к одному». Записывает ставку. И еще одну, для надежности, на фаворита. Жаловаться будет не на кого.

А вот и мистер Уоллес, кружку портера для здоровья (ему восемьдесят три) и пол-унции крепкого табака (а собственно, почему бы и нет?). Вызов этот бросался богам каждый день, и боги пока еще не удосужились ответить. Джозеф, повернувшись, улыбнулся ему, его белым усам, мягким, пушистым, точно кошачья шерстка; причесанные, ухоженные — предмет особых забот хозяина. Мистер Уоллес скоро совсем усохнет, думалось Джозефу, а усы будут все такие же густые, шелковистые и в конце концов застынут на лице хорошо отрепетированной улыбкой. Счастливчик. И сегодня то же, что всегда?

Тэдди Грэм, клерк в конторе агента по продаже недвижимости: «Поигристей, пожалуйста, поигристей, кружечку эля, кружечку эля. Сколько с меня? Сколько? То же, что вчера? Ха-ха! Ах, отличный вкус, отличный. Еще одну, да, да, еще, как вчера. И десять сигарет „Синиор“, десять сигарет „Синиор“, десять „Синиор“». Твидовый костюм, слишком тесный воротничок, очки в роговой оправе, маленькая ступня. Он может понять, думал Патрик, с таким можно вести беседу. Вот возьмем хотя бы простой насморк.

Фермеры, приехавшие на ярмарку: громкоголосая компания, тяжелые ботинки, посохи и, конечно, виски; прибежал мальчишка за двумя пакетами жареной картошки с тремя пустыми бутылками, старики из инвалидного дома… «Новости? Последние известия? Что будет через два дня? Арабы, они ведь арабы, известное дело. Не умеют сражаться, живут себе в пустыне… да, теперь кружку эля, эля… Сколько с меня? То же, что вчера?»

Автобус с собаководами отправляется в 15.15 в Роура, Отличная прогулка для мальчишек. Бетти, Бетти, где ты там? Не управиться одному, время «пик».

Джозеф мечется между трех переполненных комнат, разносит пиво с ловкостью опытного игрока, тасующего карты. Бетти сходит вниз, улыбается. Джозеф кивает ей. Гладит пальцами ее ладонь, знает — она тревожится о Дугласе. А так всегда ее успокоишь.

Еще повторить?

Ему легче утешить ее здесь, этот интимный жест на людях действует наверняка. Наедине они постоянно ссорятся; живут, вынуждены жить под одной крышей, обречены на совместное бытие обычаем, привычкой, страхом перед молвой; они как два шарикоподшипника без смазки: вращаются бок о бок, а масло давно вытекло. В те редкие минуты, когда они остаются вдвоем, любой всплеск настроения, любой вопрос, жест, попытка заговорить — все идет со скрипом.

Только на людях могут они проявлять чувства друг к другу, не боясь конфликта; в душе оседала горечь — без посторонних даже ласковой улыбки не получается. Джозеф не раз замечал подобное: все его знакомые успевают лишь на ходу переброситься с женами двумя-тремя фразами между постелью и автобусом; в промежуток после работы до пивной, перед стадионом — неизбежные стрелки на неотвратимых разъездах: чем меньше думать, тем лучше: печальное следствие разлада семейной жизни. Джозеф говорил себе: такое происходит только в пивных, с теми, кто оторвался от дома, — слабое утешение. Ему хотелось верить: есть остров счастья, когда-то таким островом была семья. Где же оно теперь, это счастье?

Он думал, что виной всему — слова. Оба не умели говорить так, чтобы ежесекундно не напоминать о той боли и разочаровании, которые приносили друг другу, об утрате иллюзий, которые каждый носил в своем сердце в пору чистых мечтаний юности. И вот теперь невыносимо быть и вместе и врозь. Остались только мгновения: иногда после долгих недель вдруг вспыхнет огонек на едва тлеющих угольках, загорится искра и тут же погаснет — вот и все, что осталось от их любви, с которой было связано столько надежд, заветных мечтаний; не обладая никакими другими ценностями, не имея на вооружении рефлексии, которая учит гибкости, делает снисходительным, они пытались жить, как подсказывает инстинкт.

Даже Дуглас, который, казалось, должен быть для них спайкой, только усугублял разобщенность: каждый владел в сыне определенной территорией, установив над ней полную, нераздельную власть. И Дуглас так привык к этому разделу, что даже нуждался в нем, стараясь найти ему название и подобие в своем уме и в мире. Ответить им он мог единственным способом: романом, который он стал сочинять. Эта ложь во спасение будет его оружием против унаследованных страхов, которые лежат на его лице, как зыбкая, удушающая маска.

Касалось ли это кабачка, города, новостей, посетителей, всего мира и даже сына, счастливы и покойны (слова, ставшие синонимами) они были, если ничто их впрямую не затрагивало. Супружеская жизнь оказалась для них бременем, и, пройдя в одной упряжке долгий путь, они совсем выбились из сил. Причиной они считали непомерную работу, которая хоть и удерживала их на поверхности, но вконец изнурила.

Наступило время, когда в памяти их стали стираться самые дорогие картины прошлого: они не помнили больше, как яростно метались на ветру свечи каштана, под которым они лежали в дождь, утомленные ласками; забыли вкус губ, кожи друг друга в те далекие дни: в глазах давно не зажигался стыдливый огонек желания, отринув другого не только в жизни, но и в сновидениях, они все глубже вязли в необратимой отчужденности которую безуспешно силились побороть.

В мыслях они старались каждый понять другого, оставшись вдвоем, осыпали друг друга упреками; на людях сдерживались; поздно вечером в спальне говорили о Дугласе и Гарри кротко, примиренно; если бы они стали говорить, что думали, им пришлось скоро бы замолчать. Еще оставалось в жизни кое-что, стоившее жертвы.

14

Гарри наслаждался. Суббота, летний полдень. Сено, сметанное в копны, почти все увезено с поля. Солнце гонит из-под земли горячие испарения; упасть бы, уткнуться лицом в эту землю, захлебнуться маревом. Стянул рубаху, синие джинсы липнут к бедрам, спина белая, узкая, под кожей играют мускулы; тончайшая пленка пота, обтягивая тело, еще подчеркивает гибкость.

Ему семнадцать, он расстался со школой год назад и работает с тех пор на ферме. На той самой, где батрачил его названый дед Джон, в трех милях от Терстона. Ездит каждый день на велосипеде, не хочет ночевать на ферме, а лет тридцать назад пришлось бы. Долгие вечера на хозяйской кухне — единственное, что не по вкусу в этой работе. Найти место поблизости было нетрудно. Джон порекомендовал его, и дело вмиг сладилось: два-три слова с хозяином беседой не назовешь; испытывая неловкость, поглядели один на другого, мистер Доусон спросил: «Значит, решил к нам податься?» Гарри ответил: «Вроде бы». Так и нанялся в батраки, хотя это слово застревало у него в горле; на вопрос, что он делает, всегда отвечал: «Пашу землю».