В Англии — страница 33 из 44

Джону скоро восемьдесят, но он помалкивает о своих годах. Боится, что Доусон его уволит; думает, если молчать о возрасте, другие подавно забудут. Но, конечно, все знали, сколько ему лет, многие восхищались: вот что значит человек старой закалки — семьдесят девять, а он все еще крепок и бодр. Джон терпеть не мог таких разговоров, не водил дружбы с деревенскими стариками, которые день-деньской сидели на лавке и пересчитывали годы, как старый маршал одержанные победы; эти древние старики чуть не в мумии обращены стараниями родни, которую волнует не столько старик, сколько число прожитых им лет: есть чем перед людьми выхвалиться.

Гарри уже сказал Джону, что расстается с фермой, и старик огорчился. Он первый стращал Гарри трудностями, но появление Гарри на ферме его очень обрадовало. Теперь он понимал, что радовался только из жалости к самому себе. Никто из детей не пошел по его стопам: Роберт где-то в Мидленде, работает механиком, Энн и Мэри вышли замуж и уехали, одна в городок на западном побережье, другая в Новую Зеландию, так что и от второго брака дети разлетелись кто куда. Он всегда жалел о Доналде: вот кто мог бы сменить отца, но его, смелого до безрассудства, унесла война.

Показалось было, что Гарри повторит его жизнь. Неважно, что Гарри не родной сын Джозефа: парнишка рос в семье чуть не с пеленок, а это главное. Джону было приятно слышать утром его велосипед. Гарри оставлял машину во дворе у деда, и они шли вместе на ферму. Джон спал теперь мало, просыпался до зари и слушал, как велосипед дребезжит по булыжнику. Он любил говорить с парнишкой, учил его крестьянской премудрости; им было хорошо вместе: Джон с удовольствием наставлял внука, Гарри с удовольствием слушал. Джон радовался, когда на ферме кричали: «Таллентайр» — и на зов откликался не только он. Старый Джон привязался к Гарри, как к сыну, и все же нашел в себе силы сказать, что одобряет решение внука уйти с фермы.

Потому что какая, теперь на ферме работа? Все делают машины, механизмы, электричество, ты уже не крестьянин, а механик. Он знал, почему Доусон все еще держит его на ферме: он умеет то, что молодые не могут, их никто этому не учил. За что бы он ни взялся, он все делает наилучшим образом, а молодые считают — и кое-как сойдет. Вот он и подчищает чужие грехи, ладно, пусть, в его годы и это неплохо. Теперь человек не знает земли, ее сокровенных тайн, кому нужны уменье, сноровка. Трактор может водить всякий дурак, а вот для пары коней одного гаечного ключа мало, нужно еще кое-что. Хотят из фермы сделать фабрику. Хотят и сделают.

Этим кончится. Тогда и учиться будет нечему, исчезнет радость из труда землепашца.

Гарри смеялся над безудержным пессимизмом деда. Смеялся над его рассказами о первых годах в деревне после шахты. Замечая, что люди всегда смеются над непонятным прошлым, Джон ловил себя на том, что, описывая свою жизнь, представлял ее в угоду слушателям комедией. Поразив воображение Гарри очередной бывальщиной, сам первый начинал улыбаться. Комедия. Слово родилось в сознании после первых разговоров с Гарри и прочно застряло. Исподволь окрашивало минувшее в свои краски. Вот как, значит, все было. Комедия.

Он вынул изо рта трубку и встал. На дворе солнце и тень, рассеяны клочки сена, парни подпирают плечами изгородь, поодаль бродят осторожные куры. В открытую дверь дома слышны громкие голоса — там смотрят телевизор. У Джона ноют суставы. А все-таки хорошо, что труд крестьянина полегчал. В старое время он давно бы выбыл из строя. А сейчас пока еще поспевает за другими; этот темп ему выдержать, уверял он себя; так и будет поспевать, пока не упадет замертво.

Из-за конюшни появились Шила и Гарри. Шила первая, Гарри с беспечным видом чуть поотстав. Джон кивнул компании во дворе и зашагал домой, знал, что Гарри, не мешкая, последует за дедом. И не ошибся.

Миновали деревню. Гарри было легко с дедом, как ни с кем. Подошли к дому. Гарри посмотрел немного, как бабушка валяет только что сбитое масло. Сочные шлепки отсчитывали метрономом удары его сердца.

Он катил на велосипеде с холма, без педалей, сняв с руля руки, велосипед под ним вилял из стороны в сторону. Он увидит Шилу через два часа, потом пойдет провожать, а будет уже совсем темно. Встречный ветер бил в лицо, он кричал что-то, его крик пронзал ветер и песней уносился к небу.


Стол, который он называл когда-то конторкой, стоял у окна. Он видел кровли домов, они тянулись недалеко, за ними две трубы — газового завода и плавательного бассейна, а дальше поля, затопленные голубым и желтым, синеющие под солнцем холмы. На столе две книги, которые он начал штудировать, но пока отложил: «Римская Британия» Р. Дж. Коллингвуда и «Британия англосаксов» Стентона. Обе из списка литературы для экзамена в Оксфорд. Экзамен через несколько месяцев. Книги аккуратно лежат на трех ящичках картотеки, на каждом беленькая наклейка, указывающая, что содержится в ящичке. Это крепость, обнесенная рвом, обозначенным цепочкой карандашей и ручек, — суровый символ жизни, которую он себе уготовал.

Он что-то пишет в старую тетрадку, загородив ее левой рукой, точно стараясь спрятать строчки от взора этих глубокомысленных книг. Его рука — баррикада, перо стремительно летит по строчкам, вдруг останавливается, вычеркивает слова, меняет порядок, пока стихи не лягут на бумагу аккуратной синей вязью. Стол низковат для него, колени упираются в край боковой доски; раньше он говорил себе: стол вцепился в него и держит, но уже давно этот постоянный пресс стал необходим. В голове его роились образы, он ждал, когда возникнут слова, которые оденут их в плоть, и эта тяжесть на коленях то становилась телом, прижавшимся к его телу, то деревом, то камнем, то рукой; и в этот миг начинали звучать слова. За окном ясный, теплый, летний предзакатный час — Дуглас не замечает его.

В его тетрадках много черновых набросков, стихотворных попыток и несколько страничек прозы. С отцом уговор: он каждый день определенное время помогает в пивной, получая два фунта в неделю — больше пока не нужно; остальной день поглощен подготовкой к экзаменам и собственными пробами пера. Вот как сейчас: только что родились на свет стихи «Современная дилемма».

Что делать, к чему, для чего и как?

Где жить и ради чего жить?

Можно этак, можно и так.

Настоящий маг растянется на гвоздях:

Он знает, что лучших не надо благ!

Особенно ему нравится последняя строчка. Подобную поэтическую вольность вряд ли кто до сих мор позволял себе.

Где-то в тетради записано различие между поэзией и стихами. Он понял: стихи и проза — одно, а поэзия совсем другое; в лучших стихах и прозе живет истинная поэзия: элементарное, изначальное различие, но оно так забавляло его, стало как бы любимой игрушкой. Теория стиха, постигнутая в школе, кажется волшебным «сезам, откройся». Он читал Камингса, Паунда, Элиота и теперь, — сочиняя стихи, не понимал, чему обязаны его строки — вдохновению иди науке.

В минуты отдыха он писал для себя наставления и правила: «Летом прочитать всего Шекспира». «Достать Бодлера в оригинале». «Любое искусство — это бесконечные упражнения. Блейк». «Комфорт равнозначен застою и, следовательно, смерти. Да здравствует хаос». «Перед тем как начать писать, посиди десять минут спокойно». «Сила ума и духа зависит от здоровья тела. NВ. Толстой ездил верхом, занимался физическим трудом под открытым небом, пахал, фехтовал, колол дрова». Но все эти заповеди самому себе так и оставались на бумаге. Эти краткие изречения, казавшиеся поначалу верхом премудрости, на другой день выглядели до неловкости банальными.

Он понимал необходимость тайны. Все его знакомые почли бы старания, направленные к столь сомнительной цели, как писание романов, признаком либо непомерного тщеславия, либо просто глупости. Гуляя по узким улочкам, разговаривая с людьми о свадьбах, помолвках, рождениях, несчастных случаях, преступлениях, смертях, торговле, футболе, он чувствовал себя по меньшей мере потворщиком собственным слабостям: людская молва казалась ему такой весомой, сочной, имела мощное нравственное воздействие, а потому была действенна, нужна, тогда как писательство было пустой тратой сил, привеском к жизни, занятием вполне бесполезным. И все-таки в глубине души у него зрела уверенность, подкрепляемая надеждой, что призраки, рождаемые его воображением, рано пли поздно обретут право на жительство.

Иногда он со страхом ощущал себя чужим всему и вся. Точно он живет в одном мире, а все вокруг происходит в другом: вон муха жужжит и мечется по стеклу; налетел ветер и понес по улице пакет из-под жареной картошки; поднялась и замерла рука, не зная, приласкать или ударить; неизвестное лицо обернулось к нему в темноте; плиты тротуара — не камень, а плотный, серый, точно посыпанный пеплом сахар. По ночам ему снились путаные сны, воздушные налеты из далекого прошлого; в ушах завывание сирены, мозг взрывают тяжелые бомбы виновности; зенитные «точки-тире» настоящего улетают белым пунктиром в бездонное небо, защищая от прошлого; санитарные машины увозят мольбу о прощении по закоулкам совести, а повсюду валяются, раненные осколками, надежды, убитые амбиции. Отбой! Он садится в постели, изумляясь тишине, царящей в доме, тому, что слышанные им грохот и вой не разбудили город; кругом мертвая тишина, только где-то на подъеме грузовик переключил сцепление на первую скорость. И вдруг самое страшное — глаз воображения выскользнул из головы и оглядывает разрушения; точно глаз Пикассо, он так и будет жить отчужденно то кусочком мрамора, то золотой рыбкой, то огнем маяка — одноглазого циклона, глаз вращается в своем гнезде, посылая снопы лучей во тьму ночи, рисуя причудливые тени; выскользнул и сидит в углу комнаты, гипнотизируя, исторгая из груди неслышные, безмолвные звуки, терзающие только его самого, не имеющего плоти.

Сегодня суббота, Гарри вернется в пять, к чаю. В пять тридцать отец откроет пивную. Покоя не будет.

Отложил стихи, взял другую тетрадку; в ней заметки для будущего романа. Пока не написано ни одной страницы, но в роман верится сильнее, чем в стихи. Он охватит жизнь трех поколений, в нем будет семья, похожая на его собственную. Читая, он все больше убеждался, что людей из его среды всегда изображают то шутами, то уголовниками, то чудаками, и это возмущало его до глубины души. Простой человек на экранах кино, телевидения, по радио — грубый, неотесанный малый, не обладающий ни тонкостью чувств, ни глубиной ума; женщины, такие, как мать, убирающие чужие квартиры, — всегда комические персонажи, у которых коротенькие плоские мысли и такой же под стать язык. Он еще и поэтому хочет писать роман — восстановить справедливость.