Он пробегает сделанные заметки. «Роман о семье, которая не ощущает себя семьей (в отличие от Будденброков или Сарторисов) и которой чуждо понятие истории даже если это их собственная история». На полях: «мой отец никогда не рассказывал мне о своей жизни: жизнь как жизнь, ничего интересного». Его дед тоже не рассказывал, по крайней мере ему, Дугласу, а вот брату рассказывал. Дуглас завидует Гарри. Другая запись: «Люди, такие, как моя семья, — буквы алфавита истории: слова, предложения, имена собственные — разряды более высокого класса».
И дальше: «До деда — эпос, дед — героическая поэма, отец — серебряный век, я сам — декаданс». На полях лаконичное: «Неглубоко». Еще одна заметка: «Деда связывали обстоятельства, он почти во всем зависел от них, только первый выбор — по своей воле, и то выбирать было почти не из чего: короче говоря, раз и навсегда отлит обстоятельствами; отец — литейная форма разбита, но потоки лавы скоро окаменели; он сам — осознанное стремление разбить каменный панцирь, но сохранить из прошлого… Что?» И еще: «Первое поколение кует оружие, второе пробует употребить его, третье не нуждается в нем, хочет отбросить». «Кто из рабочих, настоящих рабочих, а не тех, у кого мама — учительница, а дядюшка — писатель, умеет говорить точно, красиво и длинно? Один только добрый, безумный Джон Клэр. Вот если бы матушка Лоуренса не была такой первосортной аристократкой». Он пробовал, нащупывал и более конкретные линии. «Любовь. Дед никогда не произносил этого слова. Самое большее, что говорил: „Я к ней добром“. В разговоре с ним даже вскользь не коснуться этого. Отец любит мать, но, услыхав это слово, нервно поеживается. Мать впадает от него в столбняк. Я сам произношу слово „секс“, испытывая неловкость, и либо нестерпимо застенчив, либо безудержно развязен». Жизнь деда «захлопнулась» в восемнадцать, отца — в двадцать два — в том и другом случае браком. Брак действует как динамит, только в обратном направлении: как будто засняли взрыв и пропустили пленку обратно, так что и камни и осколки получили центростремительный импульс, заново складывая скалу. «Можно ли сделать, чтобы история семьи отражала историю страны?» На полях: «не стоит и пробовать». «Может ли тема труда проходить сквозь всю книгу, все равно как любовная интрига?» На полях — «опять избитая фраза», ниже: «избитая фраза — повивальная бабка оригинального», и под всем этим: «Боже!»
Он уже начинал писать, но всякий раз, как в воображении появлялся реальный человек, он чувствовал, что поместить его в книгу — значит вторгнуться в чужую жизнь. То, что знал, мешало ему, но без этого знания не мог бы написать ни строчки. Его брало отчаяние (к счастью, скоро проходящее), сродни тому, что он испытал, узнав, что Гарри не родной. Все до сих пор незыблемое теряло смысл. Братья и сестры матери тоже оказались чужие. Он в одночасье лишился целой кучи тетушек, дядюшек и кузин! Если бы у него хватило остроумия и веры в себя, какую он сочинил бы комедию!
Неловко писать о людях, которые могут узнать себя: имеет ли он право на это?
И решил изложить все метафорически, как мысли умирающего. Или, может, строго придерживаться фактов? Исписал таким образом две страницы, дальше ни с места, и несколько месяцев в руки не брал перо. Иногда ему казалось: писатель таких романов — динозавр; но это под влиянием модных литературных веяний; метод, который манил его, объявлялся декадансом, упадничеством и просто духовной смертью. Надо было или пренебречь этим, или махнуть на себя рукой. Он не мог ни то, ни другое: слишком сильна была в нем вера в себя, и не был он еще искушен в литературных словопрениях. И он ждал, когда придут к нему первые слова, а пока переводил время и бумагу, записывая все, что придет на ум.
Кто будет его герой? Политик, общественный деятель или один из приятелей? Но где между ними грань? И еще одна проблема: что значит преуспеть и что — потерпеть фиаско? По мнению деда (он узнал об этом окольно), Дуглас — счастливчик. Но стоит взглянуть на деда, и сразу ясно, кто счастливчик, а кто нет. Так что линия «успех — неуспех» бесперспективна. Пожалуй, точнее всего его намерение выразилось в следующем: «Пусть это будет ряд картин, связанных смыслом. Там, где меньше известно, — редина, где больше — густая поросль. Попытка Икара. Нарцисс — главный враг». Но и это казалось претенциозным, как, впрочем, все, что писалось за этим чертовым столом: пять досок столешницы, три фута на тридцать дюймов; четыре ножки; три фута от пола. Одно поколение, второе, третье: раз, два, три; раз, два, три, раз-два-три, Как старинный вальс: вожделение под маской чистоплотности и благовоспитанности.
Когда он касался пером бумаги, образ, чувство, пробудившие вдохновение, были целостны, органичны, по слова для их воплощения приходили с чужих территорий. Такое мучение. Перед ним всегда два полюса: город — школа, родители — преподаватели, приятели — книги, водоворот жизни — покой кабинета, легкость — напряжение сил, действительность — литература, и все это одно с другим на ножах. Какое дело до его писания всем, кого он знал и любил?
Если, конечно, он не назовет их своими именами. А если назвать? Дать всем и всему реальные имена, названия. Найти хорошую камберлендскую фамилию для семьи; он сам появится на страницах книги и сам будет писать ее, так что, естественно, будет всеведущ, как сочинитель старинных романов, и вместе с тем обретет свою лупку в воссозданной жизни. Начав роман, он вернется к этим заметкам, только улучшит их, он любил доводить до совершенства сделанное когда-то.
Мысль в голове ясна, а на чистый лист не ложится. Слова не слушаются. Как описать улыбку, затеплившуюся в душе, тронувшую губы, ожившие в улыбке другие губы, родившееся общение? И он уходит в молчание, которое одно даст верное слово.
Как это может быть: мать боится уехать из Терстона больше чем на три дня, а готова мчаться на край света посмотреть выставку, аукцион, карнавал, купить что-нибудь. Ее не смущают капризные провинциальные автобусы, ожидание на пустынной остановке в каком-нибудь захолустье. А отец поселился бы где угодно, рад куда угодно уехать из Терстона, но из дому его не вытащить, разве только самому уж очень интересна поездка. Вот как сегодня: умчался на соревнования гончих — как ветром сдуло. И они хозяйничали вдвоем с матерью. Все это надо понять, объяснить, описать, вдохнуть во все поэзию и при этом не нарушить правдоподобия.
Ему невыносимо смотреть, как трудится мать, хотя она все делает легко и быстро, никогда не жалуется; но мысль о матери гложет, мысль одолевает реальностью, и он не может успокоиться.
Он в бесконечном долгу. Нельзя, чтобы его успех оплачивался потом и кровью родителей. Деньги — это так важно. Содержатель кабачка не имеет права на пенсию, его отец рассудил правильно: весь скудный прибыток отдает частью жене, частью вкладывает в сыновей. Порой кажется: отец похож на мужчину с рекламы страхового агентства — четыре портрета: двадцать пять лет, тридцать пять, сорок пять и, наконец, пятьдесят пять; седина, в глазах отчаяние: я забыл застраховаться в двадцать пять. И все-таки Дуглас не пошел служить в эти месяцы подготовки к университету и впредь решил не портить каникулы. Ему протянута рука помощи. Чаевых не требуется; если и он когда-нибудь сможет помочь, тем лучше; если не сможет, так хоть даст жизнь своим книгам.
Встал из-за стола не для того, чтобы пройтись по комнате: шаг, другой — и он в коридоре, надо выпрямиться, размяться. В комнате всюду вехи его жизни. Расписания; бамбуковый крестик, сделанный в день конфирмации; на стенах карты, портреты, литографии — отголоски его увлечения музыкой, литературой, религиями; патефон с пластинками, которые крутятся со скоростью 78 оборотов; наставления себе, приколотые к цветастым обоям; в комоде аккуратно сложено белье, каждая вещь на своем месте. Он открыл дверцу гардероба — еще раз взглянуть на новый, с иголочки темно-серый костюм-тройку.
Этот костюм они покупали с матерью в Карлайле. Ему претило ехать с матерью: она будет так радоваться, глядя на сына, но своя необоримая застенчивость пугала его больше, и он не стал противиться. Они ехали в верхнем салоне двухэтажного автобуса. Кондуктор узнал мать, он бывал у них в кабачке, и не взял с них денег за проезд — любезность за чужой счет, — чем очень разволновал мать. Она не настаивала, чтобы не обижать доброго человека, но ехать без билета — обман. Дуглас, поддразнивая мать, советовал сунуть деньги в сиденье, выбросить в окно или отдать нищему, но мать сообразила: на обратном пути купит билеты туда и обратно, а в Терстоне выбросит: таким образом, Камберлендская автобусная компания в убытке не останется, и справедливость восторжествует.
В Карлайле — в лучший магазин мужского готового платья. В самый лучший. Мрачные бездны унылых костюмов. Дуглас всегда был денди, насколько позволяли возможности: белые носки и черные джинсы — верх расточительности, но зато модно; и теперь, в этой темной дыре, среди шерстяных завалов, он почувствовал разочарованно. Сразу замкнулся и всю церемонию держался отчужденно. Приказчик, обслуживающий их, был, разумеется, деспотично раболепен; и Дуглас, покачиваясь на каблуках, считал до десяти, потом до ста, чтобы нечаянно не сорваться. Приходилось мерить костюм за костюмом, и все были лучшие; смотреться в зеркало.
Вошел адвокат из Терстона, знавший их немного. Читал о том, что Дуглас получил стипендию в Оксфорде. Оказал тошнотворное покровительство. «Мои друзья, — заявил приказчикам, молодому и постарше, недоверчиво улыбнувшимся. — Я их хорошо знаю, постарайтесь выбрать для них самое лучшее, что у вас есть». Матери на ухо шепоток: «Теперь постарается, меня здесь знают». Самовлюбленное бахвальство — мать покраснела от его бестактности. Дуглас в упор посмотрел на него. О мистер Кастерс, встретиться бы нам наедине. «Ну, всего вам доброго, у них все самое лучшее, шерсть с тонкорунных овец, которых откармливают ревенем».
Ожесточенная схватка с костюмами. Пожалуйста, твидовый с зеленой жилеткой. Очень шикарно. Дуглас представил себя в нем. Приказчик с тусклым взглядом и обкусанными ногтями забыт, даже стало немного жаль его: зеленая жилетка действительно бесподобна. Бокал хересу? Пожалуйста. Хотя его представление об Оксфорде уже успело немного потускнеть, сложилось оно под влиянием Тома Брауна в Оксфорде: «Вот ваш портвейн». — «Осторожно! Не плесните на мою зеленую жилетку, купленную у Даннигса и Кэллоу в Карлайле. Портвейн оставляет пятна». Но в зеркале он увидел мать, она кивала, восхищенная элегантностью сына, а в глазах опасение: не слишком ли броско для серьезного стипендиата привилегированного университета? Ее взгляд устремлен на темно-серый костюм. Спокойный тон. Тройка: не то важно, что дедушкино старомодное пристрастие, — так принято в мире, куда Дуглас скоро уйдет. И серый — всегда благородно.