В Англии — страница 6 из 44

Это особенно ощущалось молодыми одинокими парнями, но все равно безработица и над ними висела, как черная туча, и ее последствиями были отчаяние и безысходность. В эти два месяца Джозеф видел ее повсюду, и ему становилось страшно. По всему графству — это было начало тридцатых годов — беспрестанно передвигались с места на место тысячи безработных; большинство не понимало, что они оказались за бортом благодаря системе и тем, кто ею управлял; почти все эти выброшенные за борт были честные, хорошие люди, которые винили во всех своих бедах только себя, даже не помышляя обрушить силу своего возмущения на истинно виновных; они старались терпеливо и достойно себя вести, не давая недовольству перерасти в озлобленность. И они мотались по стране с места на место, чтобы прокормить тех, кто зависел от них: женщин и детей; мужчина, заслужив, должен нести наказание.

Страх проникал в него медленно, сначала душу только подернуло изморозью страха, но он всасывался глубже, глубже и наконец пропитал всю душу, разъедая в ней самое главное — самоуважение. У Сьюэла он и не представлял себе, что творится за стенами, и, к своему стыду, должен был признать, что по временам его сильно тянуло туда: так хотелось снова очутиться в комнатке под крышей, увидеть аккуратно висящую на спинке стула ливрею. Он стыдился этого потому, что, стоя вместе со всеми у ворот завода или шахтоуправления и в сотый раз выслушивая, что вакансий нет, он безобманно чувствовал себя самим собой; была даже (после роскоши особняка) какая-то особая прелесть в сознании того, что это предел, хуже некуда: очередь за пособием, мотание с места на место, последний грош в кармане, пустой желудок, унылые улицы и скученность в домах, босоногие детишки и скорчившиеся от холода старики — все это было настоящее, прочное, как половица под ногой.

Но каковы бы ни были плюсы — а то, что они были, понималось не сразу, а потом, по размышлении, — каковы бы ни были блестки счастья, когда он видел сестер и братьев, особенно маленькую Мэри — нежная, кроткая девочка стала любимицей всей семьи, — он не мог не думать о бедственной своей доле и уже начинал винить в ней самого себя. Тоскливые мысли преследовали его и утром и вечером. Он начал бояться, что в нем мало мужества и твердой воли, потому он не может найти работу и удержаться на ней; а поскольку он всегда мерил себя одной меркой — умением работать, то часто чувствовал теперь, как у него сосет под ложечкой, и знал, что это не только от голода. Хотя он не считал, как отец, что труд — цель и смысл жизни, но он не видел вокруг себя ничего взамен труда, что могло бы заполнить теперешнюю пустоту.

Они ожидали работы, эти тридцать с лишним процентов всего мужского населения; одни боролись, другие клянчили, вымаливали, третьи унижались и раболепствовали, четвертые требовали, но все ждали и ждали работы. Они существовали в постоянном страхе, как будто океан, в котором они когда-то беспечно плавали, выбросил на берег чудовище, которое не то живо, не то нет, а значит, может в один миг взять и сожрать их всех.

Два месяца, восемь недель, он теперь считал дни.

А работу ему нашел полковник Сьюэл. Семья, живущая неподалеку от Терстона, нуждалась в прислуге за все, как писал полковник, «им нужен такой, как ты, расторопный и умелый парень. Поезжай туда немедленно».

Поместье находилось всего в двадцати милях от Терстона. Джозефа взяли тут же, сказав только, что у него вычтут из первого жалованья за ливрею, которая осталась от лакея, на чье место он поступил. И, увы, после пасхи они больше не будут нуждаться в его услугах. Согласен ли он спать в чулане рядом с кладовкой? Курить у них не разрешается. Он курит? Если бросит, ему же будет лучше.


Джозеф познакомился с мистером Ленти в первую неделю на новой работе — понес к нему починить туфли, — и с тех пор они виделись постоянно. Мастерская Ленти находилась в одном из переулков соседнего городка; день-деньской сидел он у окна, озирая белый свет, и, без умолку тараторя, починял ботинки. Он был тучен: его кожаный фартук был натянут на брюхе, как шкура на быке. «Сидячая жизнь, — объяснял он, — вот от чего разносит. Кожа на тебе дрябнет, Джозеф, мускулы спят, суставы деревенеют, поту нет выхода. Человек, которого редко прошибает пот, разбухает, Джозеф. А кто, скажи на милость, может гулять в четырех стенах? Никто, ни один человек. Старайся потеть, Джозеф». У мистера Ленти было красное лицо, красные руки и шея и во всю голову лысина.

«Волосы даны человеку для тепла, Джозеф, — говорил он. — Но теперь мы живем в домах и волосы нам ни к чему. Скоро все люди облысеют. И аппендикс в конце концов исчезнет, если не в мое время, так в твое. Зубы и пальцы на ногах также обречены. И я нисколько не удивлюсь, если у наших потомков вместо ушей и носа на голове будут дырки. Но я до этого не доживу». Мистер Ленти не отличался ни познаниями, ни врожденной силой ума, его пристрастием были слова. Он умел согнать их вместе и рассыпать, строить из них фигуры и сплетать узор. «Я не ищу, Джозеф, необычных слов, которые затемняют смысл, сбивают с толку простых людей и уличают человека в невежестве, — говорил он. — Это ученые слога, я на них не претендую, пусть ими тешится ученая братия. Мои слова — обыденные. Правда, бывает, вставлю иной раз красное словцо, что в речи как приправа к картошке, но чтобы какая заумная высокопарность — упаси боже! Ты меня понимаешь, Джозеф. Я не краснобай, а говорун. Каждый гвоздь в туфлю я вгоняю вместе с хорошим словечком.

Моим спасением были книги, Джозеф, книги и грамота. Если бы мой дед по матери не купил на аукционе коллекцию книг (чистая благотворительность с его стороны, хотя они от этого и не стали хуже. Он заплатил за них два шиллинга и шесть пенсов по билету № 21, каковой у меня все еще хранится) — я был бы нем, безъязык, бессловесен».

Эти книги, выигрыш № 21, стояли на подоконнике у мистера Ленти под рукой; два десятка потрепанных, в телячьей коже томиков: Диккенс, Теккерей, стихотворения Джеймса Хогга, разрозненные сочинения Карлейля. Ленти читал их вдоль и поперек. И Джозеф брал по томику для интереса.

Ленти всю жизнь так чудно говорил. По мнению его жены, во всем виновата была его левая нога. Она была гораздо короче правой, и он почти все детство и юность пролежал в постели. «Ему только и оставалось, что говорить и читать», — объясняла его жена, потеряв всякую надежду, что муж ее когда-нибудь исправится. «Его отец держал маленький трактирчик. Ленти в одиннадцать лет перенесли вниз и устроили ему там постель в закутке. А там как раз собирались любители поговорить. Он и научился у них болтать без умолку и с тех пор никак не может от этого излечиться».

У Ленти была дочь, звали ее Мэйр. «Моя мать была валлийка, — объяснял он. — Мэйр — это валлийское Мэри. Англичане выкинули „й“ и приставили на конец „и“. Французы вставили „а“ вместо „э“, а в Испании и в Италии превратили имя в Марию. Мистер Киркби, учитель, уверяет, что это имя существует во всех известных на земле языках и служит доказательством существования садов Эдема. Я оспорил это его утверждение на том основании, что леди в раю называлась не Мэйр, а Ева. Тогда он возразил, что вкладывает в свои слова символический смысл». Джозеф немного ухаживал за Мэйр не столько из-за того, что девушка ему нравилась, сколько но причине своего восхищения Ленти. Но мимолетный роман кончился ничем, и они остались просто добрыми друзьями. Мэйр, он знал, «гуляла» с подручным садовника, служившим в усадьбе неподалеку, где они виделись. А Джозеф мог навещать Ленти только в свои свободные дни.

Ленти был не прочь заручиться помощником. Очень скоро Джозеф сидел с колодкой в руках, отдирая драные подошвы, вколачивая гвоздики в башмаки, и даже начал раскраивать кожу. Джозеф не сердился на Ленти. Он не любил сидеть без дела, когда рядом кто-то трудился. Он просто не мог теперь этого выносить. Но кроме того, ему нравилась работа сапожника, запах кожи был такой же смачный, как запах хлеба. Он с удовольствием вырезал из куска кожи подошву, держа во рту маленькие блестящие гвоздики. Он не раз видел, как отец починяет ботинки, и скоро научился нехитрому сапожному мастерству. На первых порах Ленти еще давал себе труд наставлять Джозефа. Но скоро это ему наскучило, и как только Джозеф освоился в мастерской, совсем перестал надзирать за ним.

Ленти не был, как говорится, артистом своего дела. Не восторгался качеством кожи, не пел гимн хорошо сшитой паре обуви. Другой раз прибьет подошву вкривь и вкось и отдирает, чтобы приколотить заново. «У меня нет призвания, — говорил он Джозефу, — я не слышал голосов, не чувствовал божественного вдохновения, короче говоря, у меня нет этой жилки. А ведь, однако, было же у меня время разобраться в своих склонностях. Лежа в том закутке, я старался проникнуть в свою душу: даже после вычета спорта (из-за ноги) оставалось еще много всяких возможностей. Человеку предоставлен огромный выбор, равный его желаниям, Джозеф, и передо мной было открыто много дорог. Но, как ни старался я превратить свой мозг в чистую доску, ничья рука не захотела начертать на ней письмена, которые бы определили мое будущее. Так что, когда некоему Блэку понадобился подмастерье, а работа у него была сидячая, то я и пошел к нему, вернее, мой добрый отец — царство ему небесное — отвел меня к этому Тому Блэку. А мне к тому времени вконец осточертел мой закуток. Я жаждал широкого поля деятельности — даже мыши ищут широких полей. Отсюда, как известно, полевые мыши».

Единственная комната служила одновременно мастерской и лавкой. Всякий раз, как Джозеф входил в нее, ему становилось весело не только при виде Ленти, который сидел в обрамлении окна, словно пышущий добродушием домовой; ему все нравилось в этом кожаном царстве: большие куски только что выдубленной кожи, висевшие на стенах, как гобелены, обрезки кожи на полу, ее запах, верстак, усеянный кусочками кожи, грязные, засаленные под цвет кожи обои, книжные томики в кожаных переплетах на окне; коробки с гвоздями, резиновые набойки, прищепки, металлические подковки, петли, шнурки, баночки с кремом на рабочем столе полукруглой формы. Мистер Ленти сидел за ним, как за обеденным столом, в котором специально вырезали полукружье для удобства брюха. И всюду ботинки, туфли, сабо, сандалии, тапочки всех размеров, цветов и фасонов, новые, починенные, начищенные до блеска, рваные, стоптанные как будто в один прекрасный день тучи разверзлись и над мастерской Ленти пролилась дождем всевозможная обувь. Все это скопление вещей, подчиненных одной логике, одному замыслу, приводило Джозефа на грань экстаза.