В Англии на посиделках, или что скажет Джин — страница 15 из 26

Я слышал, что дипломные проекты у Бабляка отличались неординарностью, свободой фантазии и обязательно строгостью вкуса, совершенством исполнения.

Через подвал Бабляка текли потоки разнообразных личностей, компаний. Не различая, что от души, что от лукавого, хозяин подвала предавался каждому гостю со всей неуемностью своей не обросшей с годами защитной оболочкой натуры. Изящно сухопарый смолоду, он сделался к своим пятидесяти изможденным, как изработавшийся одер. Но я ни разу не слышал от него жалобу на нездоровье, не заставал в меланхолии; от него по-прежнему исходил свет. И над ним всегда витало облако опасности; бывало тревожно за этого человека, живущего нараспашку, вразнос, без средств самосохранения в этом яростном — да! — но отнюдь не прекрасном мире.

В один из хмурых предвесенних дней мне позвонил Женькин сосед по подвалу, тоже подвальный мужичок с медленно осуществляющимися художественными задатками, сказал загробным голосом: «Ты знаешь, умер Женька Бабляк?..» Он умер от безобразно запущенной язвы двенадцатиперстной кишки, может быть, изболевшей во что-то другое. Его взяли на операционный стол по жизненным показаниям, то есть когда ничего другого не оставалось. Взрезали, зашили, он вскоре умер.

Его похоронили на сельском кладбище в Лисино-Корпусе, в том месте, где он родился, вместе с отцом. Отпевали раба Божия Евгения в маленькой церкви при дороге. Мне запомнился батюшка, с простым крестьянским лицом, носом картофелиной, как он отнесся к службе по-домашнему, будто принимал гостей у себя в избе, каждому посмотрел в глаза добрым сострадательным взором. На кладбище явилось множество народу, в основном, молодняк, студиозы. На могилу водрузили крест, изготовленный лучшими руками в мастерских училища.

Ольга Ивановна приехала только летом, ее свозили на могилу. После они пришли к нам всей семьей: жена Ирина, дочь Маша, бабушка Ольга — Бабляки... Ольга Ивановна курила тонкие английские сигареты, обволакивалась дымом, собирала морщинки у глаз — не плакала, говорила, что теперь у нее на попечении последнее дитя — Володя в Лондоне; он после Жениной смерти стал как бы не в себе. «Он очень замкнутый, — сказала Ольга Ивановна, — только с Женей мог поделиться, когда тот приезжал, а теперь стал пить, вот какое горе».

Когда я написал все, что упомнил о моем друге Евгении Бабляке, то подумал... То есть я знал, что это не тот Бабляк, каким он представал перед другими людьми, перед самим собой, а только бледный оттиск моего собственного воображения. И я дал прочесть вдове Евгения Логиновича Ирине...

— Вообще-то спасибо, — сказала Ирина, — что про Женьку вспомнил, но он, знаешь, не только был Женька, не только на балалаечке играл, но и очень умел себя поставить... Евгением Логиновичем, умел держать дистанцию... И мне показалось, что ты как-то его принижаешь, что он у тебя все больше с молотком, с мастерком... А он же работал над сложнейшими проектами и постоянно задавался философскими вопросами, и студентов своих втягивал в сложные диспуты... Он у тебя получается каким-то несчастным, а это не так, ему всегда давали отличные заказы, он всегда на виду, к нем относились с интересом как приехавшему из Англии...

И еще неизвестно, как у них вышло с его первой женой Милкой, там у них сразу отношения не сложились, Женя, может быть, первым от нее ушел... И я сомневаюсь, чтобы он какие-то книги от таможенников в уборной прятал. Может быть, это он тебе просто так рассказал, он был мастер рассказывать. Если он что перевозил через границу, то никогда не рисковал. Разве что томик Бердяева в карман клал — как повезет...

Из комментария Ирины к моему портрету ее покойного мужа вырисовывался совершенно другой Евгений Бабляк, нежели тот, какого я знал... И я оставил в моем портрете все как было написано, как я запомнил...


В декабре 1989 года сижу на кухне в квартире Ольги Ивановны Бабляк, на Шепердсбуш Грин. У Володи запой, он только и сказал мне: «Голова моя пуста», отгреб в свою каморку, не показывается. Ольга Ивановна сказала: стесняется.

Хозяйка ушла купить немецкой ветчины — хама; немецкий хам хотя и подороже, но это — нежный вкусный хам; английский хам солоноват — оттенки, совершенно нами не улавливаемые.

На дворе мокро, туманно, поливает дождь (рэйн), как у нас в Ленинграде в октябре.


VII

Однако еще раз вернемся... к нашим фазанам в Бэбингтоне. Может быть, Бэбингтон от бэби?

Близко в памяти у меня, как во всецело некурящей, телесно и духовно здоровой провинциальной Англии генетически благополучная Мэри Грэгг по утрам выходит на заднее крылечко, ведущее в садик, курит в одиночку. И так быстро у нее проливаются из глаз слезы. Мэри плачет... Потом садится за пианино, наигрывает старинные английские мотивы в духе «кантри». Никакого рока, попа в этом доме, как и в других подобных ему домах, не ночевало. Хотя близлежащий Ливерпуль — родина битлов...


Вечером Дэвид Грэгг выволок из своей домашней обсерватории на улицу телескоп. У него два телескопа, один медный старинный, с длинной трубой, другой современный американский. Дэвид сказал, что купил медный телескоп в шопе редкостей, в 1964 году, за десять фунтов. Между тем вся оптика в нем вери велл, через нее Луну хорошо видно. Тут же Дэвид пошутил, что если не видно Луны, из-за тумана, то можно увидеть обнаженных леди в госпитале (хоспитэл) на той стороне реки.

Было туманно, летели облака. Дэвид выволок наружу американский телескоп, с супероптикой, весящий не менее трех пудов, направил его на Луну. Моя жена смотрела первой, со свойственной ей впечатлительностью вскрикнула захолонувшим голосом: «Ой, вижу! Вот она Луна!» Я глядел, вначале не было ничего, но вдруг прорвало, стало видно Луну как пористую известняковую поверхность какого-то другого берега. Дэвид направил жерло телескопа не вверх, а под острым углом к ровности лужайки, сказал, прошу вас, можно увидеть обнаженных леди в госпитале. В окуляре, правда, что-то замельтешило, может быть, леди. Но почему же обнаженные? спать еще рано, к тому же спят под одеялами, скорее всего, в пижамах. Если на осмотре у лечащего врача, то максимум одна леди... Дэвид предупредил, что леди могут быть увидены в оптику телескопа в перевернутом виде, вверх ногами. Тут больше было розыгрыша, английского юмора, миста — тумана, чем астрономии. Но телескоп был вполне реален, по-американски совершенен, весил не менее трех русских пудов. Столько весит хобби Дэвида Грэгга; в телескоп он наблюдает небесные светила, делает какие-то свои выводы.

В быстрой, летучей, улыбчивой своей манере Дэвид показал нам снятый им видеофильм, о том, как всей семьей Грэгги и всей семьей Шерманы куда-то ходили в горы.


Все ушли в город, я один в лондонской квартире, передо мной на полках книги — часть библиотеки Володи Ковальского; в многотомной Британской энциклопедии (Володя знает английский; Ольга Ивановна говорит на русский манер, без какой-либо английской артикуляции) нахожу многочисленные пометки ее усердного читателя; еще от Жени Бабляка знаю, что Володя погружен в лингвистические изыскания: найти славянские корни в англосаксонских словообразованиях. Он совершенно убежден в приоритете славянизмов, руководствуется в своем труде энтузиазмом патриота — восстановить истину.

В библиотеке Володи Ковальского сочинения русских философов, не издававшиеся у нас; видно, что хорошо проштудирован Николай Бердяев. Достаю с полки труд Артура Шопенгауэра «Афоризмы житейской мудрости», изданный в Санкт-Петербурге в начале века, нахожу в нем созвучное собственным умозаключениям: «Человек избегает, выносит или любит одиночество сообразно с тем, какова ценность его «я». В одиночестве ничтожный человек чувствует свою ничтожность, великий ум — свое величие, словом, каждый видит в себе то, что он есть на самом деле. Чем совершеннее создан природой человек, тем неизбежнее, тем полнее он одинок...

Будем откровенны: как бы тесно ни связывали людей дружба, любовь и брак, вполне искренно человек желает добра лишь самому себе да разве еще своим детям».

Чувствуете, какой благозвучный, по-русски нюансированный перевод?!

За окном в Лондоне ясно-осенний день. На моем сердечном барометре стрелка чуть подалась в сторону «ясно». Не ясно, но переменно. На лондонском небе заголубело (блю скай), нет ни пряди тумана. Над Шепердсбуш Грин летят чайки: Лондон — город морской. На лужайке выстроили преогромный балаган для карусели, покружатся на Рождество (Кристмас).

Я смотрю на Шепердсбуш Грин с четырнадцатого этажа. Звуки доносятся снизу такие же, как в нашем городе, всюду. Черепичные островерхие крыши старых строений — одинаковые, вровень: жилой фонд не очень имущих, но достаточных для домовладения жителей Лондона.

Скоро, скоро завертится рождественская карусель. Может быть, может быть, может быть. Мэйби, мэйби, мэйби...


VIII

Можно бы поставить точку... но есть еще кое-что в карманной книжке. Вот, например:


В краю Озерном налегке,

Невпрок, приватно, без прописки

Истомно спал на чердаке,

Напившись у камина виски.

Зима стучалась впопыхах

В окно, звенящее как льдинка,

Труба звучала в облаках...

В трубе свербящая сурдинка.


Я вернулся домой, вдыхаю нашу знобящую сырость, переживаю, может быть, нечто подобное тому, что пережил когда-то приехавший из Англии мой друг Женя Бабляк, — свободу, волю: куда угодно пойти, поехать, с любым заговорить на понятном ему и мне языке, зайти в торговую точку, скорее всего, ничего не купить, но сознавать, что если было бы, то купил бы. То есть испытывать вполне телячий восторг от возвращения в родимое стойло.

Но во мне, со мною, на мне (купленные на распродаже в Шепердсбуш куртка и кепка) — Великобритания (Грэйт Бритэн): лица, встречи, сцены, картинки...


В Ливерпуле мы вдруг оказались на приеме у Жоселины. О, Жоселина! В ее жилище горел огонь в камине, передняя стена представляла собой зеркальное окно, за окном парк со смуглоствольными платанами, дубами, кленами, ручей, зеленая лужайка с пасущимся на ней гнедым конем. Жоселина — высокая девушка, в джинсах, свободной блузе, остроносых сапожках, с темными прямыми волосами, напущенными на лоб, как у моей жены, зелеными глазами — героиня ковбойского фильма. О, Жоселина! Хозяйка дома приносила одну за другой бутылки с шампанским. Бутылки выс