В Англии на посиделках, или что скажет Джин — страница 17 из 26

Следуя нити своих размышлений, хозяйка дома высказала еще и такое предположение: «Черчилль был умный человек. И хитрый. Когда он произнес свою речь в Фултоне... считается, что с нее началась холодная война... Я не думаю, что он тогда верил, что Сталин нападет на Европу. Он знал, что у России нет сил продолжить войну. Англия тоже порядочно пострадала. Он сказал свою речь в Фултоне, чтобы побудить Америку оставить войска в Европе, взять на себя расходы, чтобы сделать Германию сильной. Черчилль защищал интересы Англии. Так все и вышло».

Дочь Марии Лаврентьевны Алина довезла нас до ближайшей к Хэмпстед Вэй станции метро...

Доброго Вам здоровья, Мария Лаврентьевна! Дай нам Бог еще когда-нибудь повстречаться.


X

На обратной дороге все шло гладко, как это заведено в Европе, поезда следовали один за другим, строго по расписанию, в вагонах нам находились места, соседи попадались улыбчивые. Куда-то ехал американец-студент из Флориды, о чем-то они живо поболтали с Катей. Потом рядом сели две белокурые, кровно-породные молодые немки, с пухлыми губами, устроенными не как у наших, а на заячий манер, все время хихикали. Еще ехала камбоджийка Фе-Лу, студентка Сорбонны, на Рождество к подруге в Варшаву, тоже смешливая, востроглазая, как пушистый зверек.

В Кельне мы сели в экспресс Кельн-Варшава, даже и мысль нам не пришла о какой-либо передряге в пути. Но поезд переехал из Западного Берлина в Восточный и тут застрял, дальше ни с места. Публика забеспокоилась, поползли разноречивые слухи: поедем — не поедем, туда — не туда. Мы оказались на стыке двух Германий (то есть уже в пределах Восточной), в исторический момент слома границы между ними, смены караула в ГДР, со всеми вытекающими из слома последствиями (включая и остановку нашего поезда). В вагон вошел служилый немец, по всему видать восточный, с таким же злым выражением на лице, какие бывают у наших служилых, стал всех выпроваживать: «Ком хер аус!» (Я уловил именно это, потому что в зубах завяз первый школьный немецкий стишок: «Маус, маус, ком хер аус!» Мышка, мышка, выходи.) Я стал объяснять, что «Вир фарен нах Варшава...» (тоже из школьного немецкого: «Вир фарен нах Анапа»). Он злобно прокартавил: «Нихт дискуссирен!» — отставить разговорчики! Что было делать? Мы вылезли на перрон, где над прибывающей толпой едущих сгущалась туча неизвестности, совсем как у нас. Подошел советский поезд Берлин-Москва, высунулись наружу советские мутнолицые проводники. На мои униженные мольбы взять до Варшавы одни огрызались, другие не удостаивали ответом. Наш советский поезд ушел, неизвестно кого увез. По опыту знаю, чем труднее у нас достать билет на самолет или поезд, тем больше незанятых мест окажется именно в нем. Почему так? Поди угадай!

Когда подали к перрону состав Берлин-Варшава, польский, началось вавилонское столпотворение, то самое, что, я помню, бывало у нас сразу после войны, когда брали штурмом «пятьсот веселый». Не составляло труда угадать, что едут домой поляки, работающие в Германии, разумеется, западной — на рождественские каникулы, навьюченные чемоданами, баулами, ящиками, торбами с фээргэшным барахлом. Всю эту прорву багажа принялись запихивать в открытые изнутри окна, громоздить в узком проходе. Сидячие места оказались занятыми. Наше семейство, по виду контрастирующее с толпой, все же пустили в вагон, даже порасступились: поляки — не мы, европейцы. Влезли в вагон, втянули наши скромные пожитки и зависли в проходе, где рука, где нога, где тулово. Поехали, закултыхались.

Поляки тотчас достали из загашников фээргэшную водку (по-польски вудку) — славянская душа одна у них и у нас — принялись шастать из одной компании в другую, оттаптывать нам ноги; мы прижимались к стенам, как распятый Христос ко кресту. Ехали одни мужики; выпили, загомонили, заприметили свечечкой стоящую у окна нашу Катю, стали к ней подъезжать: «Дуже добжа цурка» («Очень хорошая дочка»). Вытеснили ей местечко в одном из купе... Так у нашей семьи появилось одно сидячее место на троих: Катя посидит, потом мама и папа.

Опять же благодаря свойствам славянской души, расположенной к кумпанству, на каком-то отрезке пути я оказался втянутым в прикладывание к бутылке, в общую толковищу. Польская речь перемешивалась с российской. Поляки удивились, что мы советские, думали, что другие. Советские ездят в советских вагонах, в этих не ездят.

Поляки ехали разные, двух одинаковых Хомо Сапиенс не бывает, но говорили об одном, изливали души: работать на чужбине у капиталиста тягомотно, но другого выхода нет, дома не заработаешь доляров (в Польше доллар зовут доляром), а без доляров по-человечески не проживешь. Жить по-человечески для поляка означало заиметь свою хоть какую собственность, завести дело или дельце.

Заполночь поезд въехал под свод Варшавского вокзала.


25 декабря 1989 года. Варшава. Самое странное в том, что грачи прилетели... в садик к Анджею Беню, на улочке Лехоня, в первое утро Рождества Христова. Черные грачи важно ходили по зеленой траве, далеко вперед вытянув большие, прямые снизу, поверху закругленные, не то, что белые, но светлые в сравнении с оперением носы. Саврасова не хватало — написать и этих варшавских зимних грачей.


Прилетели грачи, а Саврасова нет...

От небесной свечи желтый теплится свет.

На дворе Рождество. Святый высится крест.

Безутешно, мертво стынет град Бухарест...


Молодо, не по-зимнему (поляки говорят: дуже зимне, стало быть, очень холодно) зеленели елочки, посаженные Анджеем Бенем двенадцать лет тому назад в собственном, на английский манер садике на улице Лехоня: Анджей живет на первом этаже двухэтажного дома, со стеклянной дверью в садик; елочкам-саженцам тогда было по два года, теперь они выросли в мой рост, некоторые пошли вширь, в крону, в хвою.

Пришла бывшая жена Анджея Ванда, по-польски женственно-неувядающая; бывший муж с бывшей женой взяли пилу, спилили одну из елочек — на Рождество; Ванда наломала еловых веточек, поставила в глиняный горшок — Анджею, а елочку унесла в то место, где нынче ее пристанище, пока что без мужа, Бог знает где...

С этого места можно начать повесть о странной, призрачной жизни моего сердечного друга (пшиятеля) Анджея Беня, но я не выяснил для себя, можно ли героем повести, выражаясь по-польски, заангажировать живущего въяве человека или же надо интерпретировать (опять же, по-польски) его в образ, может быть, даже и типизировать. С этой нерешенностью главного я так и пребуду, всегда поспешая за быстро идущей мимо действительностью, доверяясь ей, как любимой, вдруг хватаясь за сердце; ах, любимая уже не та... Мне всегда ближе, милее портрет с натуры, написанный на пленэре, ну вот хотя бы на фоне елочек в саду Анджея Беня.


Я шел по жизни без опаски,

Срывая походя фиаски...


Знаю, что слово «фиаско» не имеет множественного числа, но можно же поступиться грамматикой ради свободы самовыражения, обретенной на волне гласности.

Мой друг Анджей Бень потерпел фиаско на избранном пути переводчика художественных текстов с российского на польский. Нынче Анджей продает плохонькие книжонки (ксенжки) в одном из подземных переходов под Маршалковской. Впрочем, попадаются и приличные книги: томик Чехова, Солженицын, Норвид... Анджей изучил психологию прохожего, в его изложении она такова: «Какой-то-нибудь (это он, Анджей, так говорит) мужик раз пройдет, два пройдет, увидит, что я стою на месте, не гастролер, — остановится и купит. Не обязательно прочитает, но купит».

Вырученных денег Анджею Беню хватает на махорочные сигареты, на свеклу (на Рождество поляку без свекольного супа с ушками и грибами никак нельзя, равно как и без рыбы-сазана). Взрослый сын Анджея и Ванды тоже продает книги под Маршалковской. Впрочем, он уже поработал на заводе не то в Австрии, не то в Италии, поимел в кармане доляры; ежели не прокормит семью книготорговлей, опять наймется и уедет, как множество поляков.

По вечерам вместе с Анджеем к нему в дом приходят его компаньоны по распродаже книжек, пан и пани, хлюпающие покрасневшими на стуже носами, раскладывают дневную выручку, что книгодателю, что себе, распивают на троих бутылку вудки, закусывают соленым огурцом, раскуривают махорочные сигареты. Оговорюсь, так было до Рождества, в Рождество католики воздерживаются от спиртного.

Анджеева компаньона я где-то встречал, и он меня знает. Вспомнили: мы встречались в редакции журнала (магазина) «Поэзия», он — поэт, печатал в «Поэзии» свои стихи. А я... редактировал тогда один из советских журналов, у моего журнала был договор с «Поэзией» о творческом содружестве, тогдашний редактор «Поэзии» Богдан Дроздовский доводился мне пшиятелем (нынешний редактор Марек Вавжкевич — мой друг бесценный; мы с ним еще почеломкаемся, учредим посиделку в Варшаве).

Во время нашего — нашей семьи — визита Анджей Бень спал на полу в своей рабочей комнате, вповалку с любимыми псами Булей и Букашкой. Булю я знал еще в мой первый визит в Варшаву, Букашка ее дочка. Анджей представил мне своих четвероногих пшиятелей, черных с подпалинами (скорее, членов семьи): желаборжские дворняги. Желаборж — район Варшавы... А мы спали кто где, трапезничали на кухне. В рождественские каникулы все магазины в Варшаве закрыты, так что...


Однако, краткая справка. Андрей Станиславович Бень, 1941 года рождения, переводчик, член Союза переводчиков, по образованию химик, окончил Варшавский университет, был направлен на доучивание в МГУ, защитил диссертацию на тему: «Исследование возможностей разрыва связи углерода в четвертичных амониевых солях действием алькалических металлов в среде жидкого алюминия». Отход от химии, переключение на литературную деятельность кандидат химических наук Андрей Станиславович Бень объясняет следующим образом: «Когда я был мальчишкой, я писал какие-то-нибудь стихи. Мне нравился артистический путь. Хотелось писать прозу, но для этого нужен житейский фундамент, надо знать что-то-нибудь конкретное, поэтому я пошел изучать химию».