По утрам, как и в первый визит, вижу: Мэри выходит в сад, плачет, курит — я думаю, единственная курящая домохозяйка в среднем классе Англии. Ах да, еще Рита Флетчер, но у нее свои причины вздергивать нервную систему табачным дымом.
В воскресенье поехали на двух машинах (в машине Дэвида за рулем Майкл) на побережье Ирландского моря, в устье реки Мези, гуляли на лайде, обнажившейся во время отлива. В прибрежных, заросших осокой болотцах лягушачий заказник: огорожено, на кольях предупреждения: осторожно! лягушки! Над нашими головами трепыхались, заливались жаворонки, как на берегу Шелони, у Ивана Ленькина в Старом Шимске.
Дома в Дорридже (в Аапворте, это рядом) вечером прием у Барри и Морин Эвершед. Барри по-прежнему директорствует в школе для детей с отклонениями, таких, как Майкл Грэгг, Морин — помните? — занималась разведением кошек — необыкновенных, с длинными лапами, удлиненными глазами, похожих на звезд Голливуда — для продажи в разных странах по заявкам. От кошачьего стада остались две красотки, может быть, кошачье дело прогорело, или интересы Морин переключились в другую сферу. Как знать? Две кошки в доме Эвершедов сохранили за собою права беспрепятственно расхаживать по сервированному для званого ужина столу, отведывать вместе с хозяевами и гостями все блюда. Кошки Эвершедов передвигаются в пространстве, как космонавты в невесомости, будто сомнамбулически. Впрочем, такова же и хозяйка дома, Морин.
На участке Эвершедов возделан их руками огород, мне его показали; Эвершеды вегетарианцы, «зеленые» до мозга костей. Морин — активистка движения против экспорта живых телят, участница манифестаций. Она принесла гигантский фотоальбом под заглавием «Гласность», в котором собрана вся гадость о нашей стране: «ГУЛАГ, Катынь, рожи наших генсеков... Я сказал, что есть другая правда о России, а поскольку двух правд не бывает, то эта книга — ложь. Морин посмотрела на меня, как операционная сестра смотрит на безнадежного больного: положили на стол, взрезали и зашили; сострадание бесполезно.
Англичане капитально зазомбированы — своим агитпропом — на антисоветизме, неуловимо для них переходящим в русофобию. Хотя Морин Эвершед в восторге от поездки в Россию: она увидела там живого орла в небе (игл!), пусть это был просто коршун. И ее восхитили мириады снующих туда и сюда муравьев; в Англии мурашей извели под корень.
Сегодня, Первого мая, мы ездили с Джин на стадион смотреть матч по крикету. Ехать за четыре дома от Уоррен Драйв, 12. Джин взяла корзину с ленчем: термос с чаем, молоко, сахар, сэндвичи с ветчиной. Мы ленчевали на скамейке у зеленого поля; на поле парни в белых брюках и белых рубашках играли в крикет: один разбегался, с заученным, ритуальным замахом кидал мячик под биту стоящего поодаль в крагах с наколенниками, тот отбивал. Кто-нибудь из стоящих в определенном порядке белобрючников подхватывал отбитый мяч, отдавал забойщику. Что-то в крикете было похожее на лапту. По обе стороны поля стояли два судьи, оба в белых смокингах, черных брюках, огромного роста, по-видимому, в прошлом крикетные забойщики, один из них в соломенной шляпе.
Джин сказала, что эта игра — ритуальная, в ней важны каждое движение, поза игрока. Игроки передвигались по полю медленно, с достоинством, судьи были преисполнены важности.
Немножко забегая вперед, скажу, что Крис Эллиот, с которым вскоре подружимся, так отзовется о крикете: «Совершенно идиотская игра».
Моя вторая поездка в Лондон состояла из недоразумений, коротких обольщений и столь же коротких отчаяний. Утром Джин повезла меня на станцию железной дороги Бирмингем Интернэйшнл. Только отъехали от дома, схватилась за бока: что-то забыла. Оставила машину посреди улицы, убежала. Плохая примета! Возвратилась. Поехали.
Лондон? Н у что же, Лондон есть Лондон — невообразимый, неохватный вселенский Вавилон. Мне надо было попасть на Пикадилли, в кассу Аэрофлота, обменять обратный билет с пятого мая на двенадцатое. Именно в эти дни, с пятого по двенадцатое, Ян и Джин собираются меня куда-то спровадить, очень важное дело — для меня, чтобы я понял, в чем суть их Англии.
Пока что я понял одно: прижиться на их островах такому, как я, старому русскому человеку советской формации, избави Боже! Мне тесно на островах, я привык осязать себя обитателем одной шестой части суши земного шара. Я не могу жить в стране, в которой едущему по дороге (идущего в Англии не бывает) нельзя ступить за белую полосу на краю — там частные владения.
Такая, как в Англии, автомобилизация нас в России не сблизит: на уик-энд из Питера в Сыктывкар все равно не съездишь на авто.
Да, так вот... В Лондоне сориентировался по карте, от вокзала Юстон пошел прямо по Вобурн Плэйс, затем Саутхэмптон роу, Кингсвэй, до дуги Олдвича, свернул направо, на Стренд, вырулил на Трафальгарскую площадь, посидел под сенью адмирала Нельсона, вознесенного в немыслимую высь, попил пепси-колы, покурил, пробился сквозь многотысячное стадо прикормленных голубей, выгреб на Пикадилли...
Девушка за стойкой офиса Аэрофлота отнеслась ко мне с пониманием. У меня было трогательное письмо Джин Шерман Аэрофлоту: Джин заверяла, что я — желанный гость их семьи и вот занемог... Я (то есть их гость Глеб) должен еще побывать там-то и там-то, провожу время с пользой для русско-английской дружбы, выступил в Пушкинском Доме... Джин просила Аэрофлот переменить мне билет с пятого на двенадцатое мая.
Русская девушка отнесла мой билет и письмо английской девушке — менеджеру — та тоже мне покивала. Мне сказали: «Сейчас нет нашего шефа. Придите через два часа».
В состоянии обольщения я пересек площадь Пикадилли, спустился по ступеням в Грин Парк, расположился на скамейке. Покуда сидел, дважды мимо проползла подметающая машина, из нее выскакивал малый, заглядывал в урну, сколько от меня сору, извлек мой единственный окурок.
В Грин Парке там и сям на сбритой по-английски траве, то есть на травяном мате, лежали в обнимку пары, лизались. В шезлонгах сидели леди и джентльмены, за шезлонг надо платить 60 пенсов, на скамейке сиди задарма. Сходил к жаровне с хотдогами, обжигаясь, обмазываясь кетчупом, с отвращением сжевал несъедобную сосиску. Еще посидел. Явился в Аэрофлот, почти уверенный, что мое дело в шляпе, мой билет добрые девушки поменяют, и мне еще долго смотреть в глаза доброй старой Англии. Молодая проносится мимо... Куда?
Русская девушка сказала с полуулыбкой:
— Вам не повезло. Поменять невозможно, это такой рейс, самая низкая цена.
Я сказал:
— Милая девушка, в Англии есть закон, по которому человек после шестидесяти лет имеет право поменять или сдать свои билет куда бы то ни было. Это — элементарное уважение к возрасту...
— Это в Англии, — сказала девушка, — а не у нас...
Ну вот, плохая примета: Джин вернулась, едва отъехав от порога своего дома; пути не будет...
На Олдвиче против Кингсвея я вошел в Буш Хаус — цитадель радиокорпорации Би-Би-Си: меня пригласил зайти к нему на радио — записать со мной интервью — обретенный в Доме Пушкина новый лондонский знакомый, впрочем знакомый и по Москве. Назовем его... ну, скажем, Русланом... Вход в Буш Хаус массивный, как и сама цитадель, с широкими каменными ступенями, с дверью-вертушкой. Н а стойке предупреждение: в офисе Би-Би-Си не курят. Специальная противокурительная полиция вас обнаружит, если вы задымите...
Я позвонил Руслану, он прислал за мной девушку, мне выдали квиток на проход. Наверху, в редакции у Руслана молодые люди разговаривали по-русски. Руслан завел меня в маленький отсек с двумя микрофонами, задал вопросы, я ответил. И мы поехали к Руслану домой, в пригород Лондона Кройдон, сначала на метро, потом на поезде, с вокзала Виктория... Руслан с женой Ириной живут в таком доме, как у большинства англичан в маленьких городках — двухэтажном, но занимают второй этаж; на первом другое семейство. Впрочем, я не входил в обстоятельства любезно пригласившей меня с ночлегом (а где еще в Лондоне ночевать? под Лондонским мостом?) русской семьи, живущей в пригороде Лондона, но как-будто не насовсем уехавшей из Москвы. Мы сели к столу, только вошли во вкус на русский манер приготовленного ужина, увлеклись критиканством в адрес английской кухни... и в это время в меня вошла боль. То есть боль вошла раньше, но я все время принимал такую позу, чтобы не чувствовать ее. Боль представляла собой нечто совершенно невозможное в этот вечер в пригороде Лондона Кройдоне. Боль выпадала из этого вечера, но не выпадала из меня. Боль вошла в мою левую лопатку, в предплечье, как при моем первом инфаркте. Я проглотил взятые из дому лекарства, но боль не заметила их.
Я сказал хозяину дома в Кройдоне: Руслан, так и так... Он не ужаснулся, не отшатнулся от меня, его ровное домашнее настроение осталось таким, как было. Он сказал (то есть они сказали вместе с женой Ириной):
— Сейчас мы вызовем врача. Это в Англии бесплатно, за счет наших страховых взносов, это сохранилось еще от лейбористов, от социализма в Англии, — народная медицина. Если у тебя есть лишние деньги, — пожалуйста, лечись у частных докторов, а так здесь с этим просто...
Руслан позвонил, через двенадцать минут явились два молодые джентльмена, с переносным аппаратом, сняли у меня электрокардиограмму... Один из двоих — доктор (другой сядет за руль скорой помощи) — сказал, что надо меня отвезти в больницу (хоспитэл). Меня вывели под руки, усадили в карету, минут семь ехали, стали. Меня пересадили в кресло с колесами, привезли в бокс реанимации, как в свое время у нас, когда меня привезли с моим первым инфарктом в больницу города Сестрорецка (тоже пригород, но Ленинграда), уложили в постель с поручнями, с приподнятым изголовьем. Сестры: одна светлая, другая темнокожая — раздели меня, вдели мои руки в рукава пеньюара. Одна из них побрила шерсть у меня на груди, чтобы не отваливались резиновые присоски электрокардиографа. Меня подключили к аппаратуре. Я полулежал в прострации. Со мною могло случиться нечто невместимое в мой внутренний мир: вдруг сейчас меня отключат от внешнего мира, увезут, уложат, я останусь совершенно один в антимире. Надо мною в изголовье стоял Руслан и молчал. А что тут скажешь? Так продолжалось около получаса, мною овладела немыслимая тоска, поглотившая все другое; я не чувствовал даже боли, только тоску расставания со всем, даже с возможностью говорить. Английские слова позабылись, речь окружающих стала совершенно невнятной. Пришел доктор, молодой, темнокожий, по-видимому, индус (или пакистанец), спрашивал у Руслана, тот переспрашивал у меня, какова моя боль, в каком месте. Доктор прочел ленту моей кардиограммы, произнес последнее слово — мне приговор. Приговор выслушивают стоя, но я безучастно полулежал, как посторонне тело. Руслан перевел слова доктора: