Если высунуть нос за околицу Дорриджа, на выгонах у дороги пасутся все как одна белесоватые овцы (шип). На березах не облетели, даже не пожелтели, а только малость сморщились листья. Есть золотые плакучие ивы, дубы с желудевого цвета листвой.
Раз я увидел в окно двух прилетевших сорок, таких, как у нас, белобоких, зобастых; потрещали о чем-то, без малейших признаков английского акцента.
По каналу близ дома Джона Поука плыли два не то серых гуся, не то черных лебедя, с синеперыми шеями.
Над оградой одной из ферм возвышалась сизо-серебристая долгая шея с маленькой ушастой головкой над ней, с кротким выражением лица, какое бывает у отрока-переростка; фермер выращивал ламу.
Всюду летали голуби и чайки. На вершину ивы слетелась стая дроздов. В воздухе ровное, постоянное в одной тональности без диссонансов треньканье всяческих птиц.
Вчера я пошутил неудачно, у нас бы сошло, а в Англии не годится...
Глядя в лист с программой, составленной на все время нашего пребывания, Джин сказала, что завтра нам предстоит встреча с двадцатью одним человеком, все придут сюда, в дом Шерманов. Я не удержался, пошутил: «Все сразу или выстроятся в очередь?» Джин серьезно посмотрела на меня, сказала, что не надо быть циничным. И правда, экстраполяция нашей очереди на здешнее благорасположение друг к другу неуместна, цинична. Шерманы серьезные, глубокие, прямодушные люди.
Вечером слушали музыку — мессу.
Джин сказала, что человеку хочется быть с природой, в природе. Здесь, в Солихалле, нет настоящей природы, это суть пригород Бирмингема, но есть иллюзия (иллюжн). Можно уединиться, отрешиться, достаточно тишины... Но так же надо быть и в современном городе, это тоже естественная потребность. Одно переливается в другое, важно соблюсти гармоническую середину.
Центром вчерашнего дня, гвоздем программы стал обед. Собственно, это был ленч, но и обед тоже, после трех часов пополудни. В английских семьях воскресный обед собирает к столу всех чад и домочадцев. Кристофер приехал из Ливерпуля, а Кэт не смогла, у нее экзамен. Обед подавался изобильный: салат из помидоров и рыба, это сперва; рыба красная — лосось, пожалуй, даже и семга, по нежности, тает во рту (растаяла). Ян сказал, что рыба из Шотландии, не выращенная в пруду, пойманная в океане. Потом большой кусок запеченной свинины — ростбиф, с разнообразными гарнирами: чипсами, тыквой, горохом, с соусом. Что еще подавали, о том осталась почти неосязаемая приятность, как пойманный взгляд красотки в толпе. Обед завершился десертом: кому чай, кому кофе, шоколадный торт, специально испеченный воскресный яблочный пудинг с кремом. К обеду подавалось белое вино, к кофе бренди, ликеры etc...
Почему-то пришло на ум, что русское «сбрендить» произошло от английского «бренди»: примешь бренди за воротник и что-нибудь сбрендишь...
О сладострастие еды!
О ритуальный культ обжорства!
Накрытый стол — без суеты.
Гостеприимство без притворства...
О, старой Англии уклад —
Разбор ножей, сиянье ложек...
Дымится в чашках шоколад,
Семейный пудинг непреложен...
Сегодня понедельник. Ян уехал на службу. Джин с моими девочками в Солихалл, в картинную галерею, устраивать там выставку работ художницы Эвелины Соловьевой; я один в доме на Уоррен Драйв. Сажусь в углу гостиной (у нас почему-то в ходу, даже в устах президента, подлое словечко «присаживайтесь») за конторку Яна, где его книги и бумаги. Книги больше поэтические; в свободное от службы и домашних занятий время Ян и сам пишет стихи. (Землю попашет, попишет стихи). Открываю сборник африканской поэзии, погружаюсь в английские фонемы, морфемы, из которых надо вылущить простой смысл: африканская поэзия фольклорна, о простых изначальных вещах. По-видимому, это любимая книга Яна: лежит против стула, на котором Ян сидит.
Беру словарь (англо-русский, русско-английский словари тоже у Яна на рабочем месте), предаюсь всегда почему-то успокаивающему, отвлекающему от обыденности труду перевода. Стихотворение называется «Наша красно-белая (ред-уайт) молочная корова».
Хвала! О, хвала нашей красно-белой корове!
Когда она обращает ко мне свое мычание,
у меня теплеет на душе.
Она мычит, и лес отзывается эхом. О, радость!
Я горжусь нашей красно-белой коровой,
ее доверие ко мне поднимает меня в собственных глазах.
Без нее опустеет наш крааль.
Запустение воцарится на пастбище и повсюду.
Тыквенные сосуды из-под молока заполнят мухи.
Уйдет отрада из нашего дома, когда не станет ее.
Когда она была с нами, бабушка приносила
горячие молочные лепешки, будто привет от неё.
Когда она была с нами, в тыквенных сосудах
пенилось молоко.
Ее красота вызывала у всех улыбку,
как красота набедренной повязки нашего дедушки.
Своим мычанием она говорила,
что время дойки, вымя полно молока.
Так воспитанное дитя просится на горшок.
Не было нужды привязывать ее на дойку.
Когда поливал дождь, я прятался у нее под брюхом.
Когда я был голоден, я брал в рот сосок ее вымени
и насыщался.
Она умерла, я храню ее рога и шкуру,
чтобы не забыть о ней.
При переводе я малость путался в английских временах, где паст индефинит, где презент континиус...
Доведись русскому деревенскому мальчику (или девочке) сложить гимн своей корове, он сказал бы то же, что африканский мальчик (девочка). Разве что вместо дедушкиной набедренной повязки как образец красоты выступило бы другое одеяние, скажем, тулуп.
Этого рода поэзия представляет интерес для технократического интеллигента в Англии, выше среднего достатка. Кстати, Шерманы неоднократно проводили свой отпуск (холидейз) в Африке. На будущий год приедут к нам в Россию.
Затем, по программе, предстояла встреча с читателями библиотеки городка Кенилворта, тоже входящего в ожерелье пригородов Бирмингема. Дело в том, что в кенилвортской библиотеке активно работает кружок по изучению русской литературы; в оргкомитете кружка состоит Джин Шерман. Они только что прошли «Анну Каренину» (в гостиной на конторке Джин лежит прекрасно изданная «Анна Каренина», с «Незнакомкой» Крамского на обложке).
Обсуждение романа приурочили к некалендарному появлению в Средней Англии русского писателя (у Джин все так и было запланировано). Утром сели в «Корону» Джин, мигом прикатили в Кенилворт... Здешняя библиотека похожа на библиотеку в каком-нибудь провинциальном городе, ну, скажем, в Тихвине, и выражения лиц у читателей (в основном, читательниц) те же, что у нас, чуть восторженные, взыскующие откровения за пределом обыденности. Это я говорю об общем впечатлении, разумеется, есть выбор. На встречу со мной пришли, в основном, пожилые люди, такие, как я, что понятно: будень, рабочее время. Разговор у нас пошел через посредство переводчицы Кати, моей младшей дочки, моего солнышка — так она чешет по-английски, любо-дорого.
Кенилвортцы искренно радовались каждой крупице юмора в моей речи (у меня и мысли не было их рассмешить, при моем тугодумстве), что-то улавливали, смеялись, хлопали в ладоши. Ну, например, спросили, как это нам удалось, то есть не нам, а Горбачеву, столько всего наломать, наворочать за короткое время. Я совершенно искренно ответил, что мы и сами удивляемся. Все дружно посмеялись, похлопали в ладоши. Англичан хлебом не корми, только дай им похихикать. Да они хлеба почти и не едят, пробавляются смехом.
Однако все по порядку. Вначале я прочел короткий спич по-английски:
— Позвольте мне сказать несколько слов по-английски. Я их написал по-русски, а моя дочь Катя перевела. Она тоже здесь с нами, вот она. Так что я понимаю, что вам говорю.
В этом месте спича англичане посмеялись.
— Прошу прощения за плохое произношение... (Ай эм сорри фор май прононсэйшн.)
По окончании встречи ко мне подошел кенилвортский мужик средних лет, крепкого телосложения, с блистательными без щербинки зубами (такие зубы в Англии, кажется, даже у новорожденных и ветхих старцев), похлопал меня по плечу, сказал: «Гуд инглиш!», то есть похвалил меня за мой английский. Я обрадовался похвале, быть может, не меньше, чем Лев Толстой, когда поставил последнюю точку в «Анне Карениной». Радость — мгновенное, импульсивное чувство, зачастую несоразмерное с побудившей ее причиной.
На встрече у меня спросили: если бы Анна Каренина жила в советское время, ей бы суд дал развод? Я заверил прилежных моих слушателей, что суд бы развел, но счастливой при этом Анна едва ли бы стала. Все понимающе закивали.
Одна кенилвортка истово требовала тотального запрета на автомобили: машины замучили англичан. Я ей возразил, что мы в Советском Союзе еще не наездились, нам еще хочется покататься, у нас еще заря автомобилестроения. Кенилвортцы неодобрительно зашумели: здоровье для них много выше, чем катанье на машине; и они-таки накатались.
Утром у Джин не завелась ее беленькая машина, обычно послушная. Джин сказала: «Нужна одна такая штучка». Она побежала к соседу. Сосед приехал на японском лендровере. Тут выяснилось, что Джин не знает, как поднять капот на своей «Короне». Сосед поднял капот, достал из багажника два провода с зажимами на каждом конце, присоединил клеммы аккумулятора в машине Джин к клеммам своего аккумулятора; мотор у Джин завелся. Джин сказала, что вчера вечером забыла выключить подфарники; аккумулятор за ночь сел. Мы поехали в Бирмингем, Джин не включала вентилятор, лобовое стекло запотевало, но все обошлось. Встречные, чуя неладное, подавались влево, уступали дорогу; Джин вскрикивала: «Сорри!» Никто не мог ее услышать, но все понимали по движению ее губ, кивали в ответ. Никто не матерился, как заведено у нас, когда баба за рулем да еще делает ошибки.
Я почему-то думал о постороннем, визуальное восприятие не включалось, в мозгу свербила строка: «Накину на плечи пиджак — и уеду однажды в Пенджаб...». Хождение по Бирмингему задавало ритм, нашептывало сочетания слов с подспудным смыслом: