Ушли миры. Молчат века.
Минули страсти — под сурдинку.
Недвижна времени река —
Смени пластинку!
В последний раз я был в Бирмингеме тринадцать лет тому назад, в составе писательской туристической группы...
Тут как раз случился день рождения поэтессы Нины Королевой, группа собрала средства, препоручила мне купить Нине цветы. Рано утром я вышел из отеля, оказался в совершенно пустом, чем-то мне неизвестным пахнущем городе. Разумеется, пахло углем, угольным дымом: еще камины в Англии топили, как топят печи у нас, — для тепла. Нигде ничем не торговали, даже рынок, который я все же нашел, оказался закрытым. После выяснилось, что воскресенье — неторговый в Бирмингеме день (мы пробыли тогда в этом городе четверо суток). Я обходил квартал за кварталом, приникал к витринам с неопущенными жалюзями... В нише одной из витрин, по эту сторону стекла, стоял высокий, без признаков жизни негр в черном костюме, с закрытыми глазами. Я невольно остановился против негра, стараясь разглядеть, кто он таков, манекен или Божия тварь. Черный человек не реагировал на мое к нему любопытство. Движимый каким-то детским порывом потрогать, я протянул руку, пощекотал негра за подбородок... Негр вздрогнул, размежил веки... Я кинулся наутек...
Нине Королевой мы тогда подарили пластинку Леонида Утесова, привезенную кем-то как подарочный сувенир. Вся группа расписалась на пластинке; обозначили место дарения: Бирмингем...
По телевизору в очередной раз передавали диспут Тэтчер с Кинноком. Джин сказала, что терпеть не может Тэтчер: в Бирмингеме сколько бездомных, дети ночуют на панели; в Солихалле закрыли госпиталь; школы пустуют, потому что нет учителей, так мало им платят. Джин сказала, что она лейбористка.
Как-то у нас спросили, что значит русское слово богатырь; в английском ему нет соответствия. Рыцарь — это другое. В русско-английском словаре богатырь переводится: хиэроу; стронг ман; в обратном переводе: герой, сильный человек. Но разве же в этом дело? Разве Илья Муромец, Добрыня Никитич были просто героями, сильными мужчинами? Ведь они же сосредоточили в себе народную мечту о героизме, о силе как производном от добра. И сколько поэзии в самом этом имени: богатырь, — чего-то очень русского, от бога и от богатства...
У старших Шерманов сохраняется некое умиление перед всем русским, как они его себе представляют; от русских ждут какого-нибудь чуда, всегда, впрочем, соотнесенного с собственным интересом. Раз мы с Джин болтали о том, о сем, как у вас, как у нас; незаметно — и привычно для себя — я задудел в общепринятую у нас дуду: стал плакаться на наши недохватки, неустройства, обиды. Вот русский народ... всю страну на своем горбу тянет, а живется ему чуть не хуже всех в Советском Союзе... И все его в чем-то обвиняют, все русский виноват: и такой, и сякой, и оккупант и шовинист-империалист, и антисемит, и пьяница, и бездельник, и Сталина допустил, и себя уронил...
Джин внимательно выслушала и сказала: «Ваш народ заключает в себе большие богатства. Они еще пригодятся всем нам».
Я будто ополоснулся холодной водой, стал видеть не только вкось, но и вдаль.
Джин сказала, что в Дорридже есть две итальянки, уже семнадцать лет изучают русский язык и не продвинулись в его изучении ни на йоту.
Русский язык в Дорридже совершенно не нужен, бесполезен, но упорство и постоянство в его изучении вполне самодостаточно.
Джин сказала, что по четвергам играет в теннис. У нее три подруги по теннису, одна из них подслеповата, носит очки и никак не может углядеть, где мячик, по ту сторону сетки или по эту...
Сама Джин уже двенадцать лет изучает итальянский язык.
В ее домашней типографии есть все необходимое для выпуска готовой продукции на продажу: шрифты, наборная касса, копировальный аппарат, станочек, воспроизводящий рисунок с пластика на бумаге. И еще Джин упаковывает листы ватмана — для шопинга. Это ее маленький бизнес.
Ее профессия — домохозяйка; такова основная, ведущая профессия большинства леди в Дорридже. Джин вырастила детей, теперь ведет дом, кормит, обихаживает Яна. Работа у Яна очень нервная, связанная с противостоянием интересов предпринимательства (это я говорю со слов Джин). К тому же возраст Яна предпенсионный, его место готовы занять молодые, растущие. При большой затрате сил и нервных клеток в служебное время, Ян особо нуждается в целительно милой домашности, в друге-жене. Дом в Дорридже — крепость Яна; домоправительница — абсолют преданности, нерушимости дома.
Улучив свободную минуту в череде успокоительных домашних хлопот, Ян и Джин садятся к столу в гостиной, выпивают по рюмочке шерри, что-то обсуждают...
Раз в неделю Ян ездит в Ковентри, берет там уроки русского языка. Он изучает русский язык уже три года, но, судя по всему, еще не сложил, не произнес ни одной простейшей фразы. Утром он говорит нам: «Доброе утро», вечером «Спокойной ночи» и еще знает «Спасибо». Больше ничего по-русски я от Яна не слышал. (Забегая вперед, скажу, что на будущий год в гостях у нас в Ленинграде Ян изрядно разговорится). Учительница у Яна в Ковентри полька Барбара, толстая, пожилая, незамужняя дама. Перед войной, в 1940 году, ее, трехлетнюю, с родителями увезли в Сибирь. О том времени Барбара почти ничего не запомнила. В войну ее отца взяли в армию Андерса; через Иран семья перебралась в Англию; здесь прижилась.
По-английски Барбара говорит непрестанно, как заведенная машина, с немецкой картавостью в звуке «р». По-русски говорит с простодушным, откровенным его незнанием. Открытием для нее явилось то, что сливы и сливки не одно и то же. Произнесенное кем-то слово мясорубка вызвало в ней прилив недоумения: что это такое?
Съев обильный шермановский ужин, обследовав последнюю косточку, Барбара сказала: «Я много скушала, мне трудно встать». Она просидела до половины третьего ночи, все время о чем-то говоря. Наконец уехала в Ковентри на своей маленькой машинке мышиного цвета. Она купила у моей жены офорт с цветами за 50 фунтов.
После Барбары все ушли наверх спать — разбитыми.
Сегодня вечером мы приглашены в гости к Рите и Барри Флетчер, на параллельную Уоррен Драйв улицу, в их особняк. Мы уже с ними знакомы, представлены им на приеме у наших хозяев Шерманов...
Кстати, что такое прием в английском доме?.. Шерманы принимают на широкую ногу, загодя завозят где-то взятые напрокат бокалы-фужеры, чайно-кофейные сервизы, множество бутылок с вином... Гостей наприглашена тьма-тьмущая: есть повод — гвоздь программы — русские в Дорридже, то есть мы; нас будут показывать тем, кого выбрала Джин. (На один из приемов к Шерманам пригласили всех участников встречи в библиотеке в Кенилворте).
К приему готовятся исподволь, задолго, все предусматривая-просчитывая. Наконец остается раскупорить бутылки — это работа Яна; пить будем сухое белое вино. Выстраиваются на столах бокалы-фужеры, приносятся вазы с их закусками не назовешь — так, на один зубок орешки-соломки. Джин готовит чай-кофе, укутывает чайники-кофейники салопами. Эвелина с Катей развешивают на стене офорты и литографии — вернисаж. Я слоняюсь без дела из угла в угол... Раздается первый звонок — громкие голоса в передней, наибодрые интонации. Приходят больше парами; я заметил, некоторые пары на протяжении всего вечера так и остаются отдельно от всех, довольствуются друг другом, о чем-то живо беседуют, как-будто давно не виделись. Хотя приехали в одной машине.
Мы в центре внимания — гвоздь программы, — но это вовсе не значит, что хоть кто-нибудь смотрит на нас, как баран на новые ворота, или что нас дергают расспросами. Ничуть не бывало, все идет, как заведено в Англии на приемах в частных (я думаю, и в казенных) домах, сдержанно-достойно, неторопливо, на одной ноте жужжания голосов.
Но на приеме в английском доме есть тонкость, я ее не сразу уловил: ты можешь остаться незамеченным-неприкаянным, даже будучи гвоздем программы; над предъявить себя обществу с какой-нибудь интересной ему стороны, не ждать спроса на собственную персону; будь спок, не дождешься. Все потопчутся, пригубят вино, поспикают о чем-нибудь своем и разойдутся, а ты останешься невостребованным. За тобой наблюдают, хотя и не подают вида, ждут от тебя инициативы, твоего первого шага навстречу. Зато стоит предложить себя, первым заговорить, и на тебя хлынет встречный искренний интерес. В Англии уважают активность, открытость...
Сообразив, что к чему, я обыкновенно приступал к знакомству-беседе с того, что... Вначале показывал экологический фотоальбом «Ладога. Пока не поздно», с моим текстом. Сразу находилось общеизвестное: война, блокада Ленинграда, Дорога жизни, как нынче с водой, как с рыбой, дамба в Невской губе... С этого начинали, шли, куда нам хотелось. Расставались, вполне довольные друг другом. Понятно, что обойти за вечер с альбомом всю собравшуюся в доме компанию я не мог; большую часть гостей брала на себя Катя, привлекая их внимание к маминому вернисажу...
Вино пригублялось, оставлялось недопитым. Кофе пах как надлежит пахнуть кофе; от чая припахивало бергамотом. Курящих было на всех приемах нас двое: я и миллионер Барри Флетчер...
Приемы накатывали волнами на дом Шерманов с ненарушимой цикличностью, без сбоев. По окончании каждого из приемов мы с Яном выпивали виски, все другие кому чего хотелось — в нашем тесном семейном (двухсемейном) кругу у камина.
У Флетчеров не прием — так, дружеская вечеринка-посиделка. Барри Флетчер — бирмингемский предприниматель, небольшого росточка, крепенький, чернявый, поворотливый, малость под Чарли Чаплина; Рита — молодящаяся леди-прелестница, строящая глазки, восторженно взмахивающая ручками.
И вот мы в доме Барри и Риты Флетчер (Джин нас завезла и укатила, у них с Яном сегодня билеты на концерт), нас вводят в гостиную — главный апартамент в доме: множество бархата, бронзы, блестящих поверхностей, кресел белой кожи; в каждое можно унырнуть и не всплыть. Передняя стена гостиной — зеркальное окно в зимний сад, собственно, тоже гостиную, всю остекленную, с кущами каких-то райских растений. Из зимнего сада есть вход в сад вечно летний, вечно зеленый, уже отчасти описанный мной. Повсюду звучит музыка, самая нежно-возвышенная; выше, нежнее, еще не сочинена. Музыка в доме Флетчеров всепроникающая, проливающаяся с горных высот.