–
Будет так же, как с Головчаниным, – он все смотрит на струи дождя, отскакивающие от бетонного навеса. Все будет, как с капитаном Владимиром Головчаниным. Нам рассказали уже в учебке. Они летели в чертов Кабул 25 декабря, но не долетели, потому что прямо на их пути была гора, даже не такая уж и высокая, только нужно было внимательнее, а еще возможно, что в горах был очередной дурацкий снегопад, и ветер наверняка свивал из белых хлопьев в воздухе безумные птичьи гнезда. Было 7.33, мне почему-то иногда помнятся такие вещи, когда они не долетели. Я просто думаю, что жена этого Головчанинова – маленькая русоволосая из какой-нибудь Коломны, я знаю только, что это не очень далеко, она думала: уехал и не предупредил, что умрет, так и не долетев, не попробовал абрикосы и не черкнул пару строчек. Она знала: многие писали – и потом, и еще много лет спустя. Думаю, это женщина просто не поняла, почему вдруг все могло выйти так. Пускай её зовут Мария Головчанинова. Ничего такого она не думала, ей сразу могли и не сказать.
–
Никто не виноват, что идет дождь, – мне почему-то не хотелось молчать, хотя Женька иногда говорил так, будто бы знал этого Головчанинова, всех его троих ребятишек и пил с ним вместе подкрашенную чаем водку, чтобы было похоже на коньяк. А сам дальше Вологды и не ездил никогда. Серьезно, он вполне бы мог так сказать, а сам еще и смотреть мрачно на дождь, как будто бы тогда, когда Ан-34 этого Головчанинова треснулся об гору, а там дальше и до винтика вниз, тоже лил дождь, хотя на самом деле никакого дождя не было – думаю, даже там зимою дождя не бывает. Интересно, а остальные, которые долетели потом, или афганская армия, допустим – они собрали все, обломки фюзеляжа, кусочки от обшивки, и похоронили все, как это все обычно? А каково ему будет лежать там – куда не долетел, куда Мария Головчанинова к нему не приедет?
Сзади, за бетонной серой стеной, вообще за нами, дождь заканчивается, хотя уже думается, что из дождя выведутся мокрые зеленые игуаны с зародышами крылышек около шестого позвонка, но дождь заканчивается, и чей-то голос орет на построение.
***
Но у них нет никакой библиотеки. Он сразу говорит об этом, наклонив голову и сдвинув брови, словно собирается на кого-то броситься. На погонах две звездочки, но виднеется след от третьей, и голову он наклоняет для того, чтобы след всегда был в тени. Но вижу – не знаю точно, отчего, но мне кажется отчего-то неправильным, чуть ли не постыдным, хотя и не знаю почему. У лейтенанта Трошина темные шершавые руки – точно в мокром жёлтом песке. Неприятные.
– Асадулла тебе чемодан тащил?
– Наверное. Парень смуглый. Но по-русски говорит хорошо.
– Да кто б ему тут дал нехорошо-то говорить. Туркмен нет – так что ходи себе. Ну да там с нашими девками познакомишься, привыкнешь сама. А Асадулла – неплохой парень, хоть и местный. Таких-то как раз много, но ты не бойся.
– А чего бояться-то?
– Да кто ж тебя знает, вылезешь ночью – а тут рожа эта коричневая, и зубы светятся. Заикой стать недолго. – Лейтенант смотрит какими-то слишком светлыми и неправильными для этой земли и ветра глазами – ресницы белёсые, коротенькие, а глаза в красных прожилках, будто и в них тоже песок попал.
– Но у меня из военкомата предписание – сказано: заведующей библиотекой. А библиотеки нет. Что теперь делать –и назад?
– Чего ж назад-то сразу… Организуем тебе библиотеку. Ленин есть; да у меня где-то «Остров сокровищ» завалялся – маманя с собой дала, вроде как я книженцию в детстве любил. А так – в агитбригаду пойдешь, будешь песни на пару с Ленкой распевать, да «Памятку интернационалисту» ребятам читать. А то сами уж они в руки не возьмут, знаю я их. Ну что?
– Да я петь не умею… И памятку вашу сама только один раз и прочитала, на стенде в военкомате.
– В школе по пению какая оценка была?
– Пятерка.
– Ну так что ж тогда разговоры разговаривать. В комсомоле?
– Да… со следующего года в партию…
– Тогда бери пальтишко и дуй в модуль пять. Там как раз бабы наши и живут.
В пятом модуле три двухъярусные койки и узкий стол на неровных, в пятнах расползающейся краски, ножках. На столе лежит пластмассовая солдатская фляжка в чехле из мешковины, и стоит «Рекорд-6» – я сразу узнала его, но думала, что таких уже и нет нигде. От него звук слабый и фигуры движутся почти на грани контрастности, будто парень из «Утренней почты» покрыт пылью, осевшей на кинескоп. Стены – шершавое дерево, наскоро промазанное морилкой, и если провести ладонью, будешь потом иголкой над сизой короной спиртовой горелки искать занозы – будет больно, зато поймешь, что строил модуль неизвестно кто, какой-то стройотрядовец с пятнами на хэбэ и с прыщами на шее от жуткой грязищи, ладонями, заскорузлыми от лопаты и ржавой железной воды, которая даже с серым щелочным мылом ничего не смывает, и наплевать ему было, кто сюда потом приедет и займет нижнюю койку на ржавой панцирной сетке.
А с табуретки оборачивается женщина в платье василькового цвета, но васильковое за неделю здесь становится вовсе не васильковым, а в цвет выцветшего неба над колоннами пыльных «Уралов» – женщина улыбается, у женщины кипятильник давно в кружке, и вообще ей сегодня скучно одной, потому что Анечка побежала в санчасть, там кого-то тяжелого с боевого рейда привезли. Женщина говорит, что Анечка потом за сигаретами возвращалась два раза, и глаза у нее были совсем темные и будто бы у ампул с кетамином вышел срок годности, а другие затребовать не успели, и неизвестно, что делать теперь – а врач только матерится страшно – да так, что как бы кто не услышал невзначай. Солдатики, говорит, сейчас всякие бывают. Женщина говорит, что ее зовут Леной, и что вообще-то она с Анечкой не слишком-то дружит – та и ни укола нормального сделать не может, ни перевязки – какая ж медсестра после этого, а ведь когда в Союз вернется, то, почитай, в полтора раза больше получит. Квартиру купит.
***
Я хочу рассказать про одну свадьбу.
Там водку разливают под столом, а ты – тебе вроде и нельзя, если только потом, будет время, когда вечером и только с нами. Теперь, во второй день, на Нине не то белое, взятое напрокат, платье – его серый костюм тоже на самом деле чужой, из того крыльца с надписью «Прокат свадебный и вечерний» – на ней теперь другое платье, бежевое что ли – не знаю, как лучше сказать. Поэтому мы сидим в кафетерии «Ключи», потому что я два дня подряд с последних пар уходил, чтобы договорится – чтобы цветы хотя бы везде поставили, а иначе сразу видно, что никакой не ресторан. Толстая женщина в блузке из блестящих ниток сказала, что тогда двадцать рублей за весь день с трех, и что газеты с плафонов они снимут. А я сразу на центральный телеграф, чтобы никто не волновался, потому что их очередь на роспись уже третьего ноября, а я совершенно не успеваю, даже если совсем бегом – не успеваю.
А Коля хотел, чтобы свадьба городская совсем была, и не звали в дом соседей, а только ребят бывших из училища да его бригаду с «Вологдаэнерго» – а ведь мама, наверное, чуть ли не до сентября думала, что придется пригласить баб с комплекса, и бригадиров, и еще Нюру, от которой вечно прелой соломой и ацетоном из-за болезни пахнет, ведь так принято. Они с отцом еще и стол большой у соседей просили, чтобы все поместились. А Колька и ругался, а она плакала, но все равно теперь-то уж ей придется садиться на автобус и ехать в Вологду, а домой теперь никого звать не принято. Так он сказал.
Ну и поэтому Нина две недели у нас дома и звенела на машинке свое серое платье.
Мама сидит рядом с Ниной, потому что из ее родственников никого, только женщины из бухгалтерии, которых позвали наверняка случайно, просто потому что Коля подумал – а чего же этих-то, вроде и словом за столько лет не перемолвились – но если Нина во всей Вологде только этих кумушек и знает – то ладно, пусть.
У Нины еще недавно черные косы, а вот теперь самой свадьбой отрезала по плечи, и мне часто этого жаль. И я не знаю, почему с ней никого, почему даже мама села рядом, хотя обычно всегда с отцом вне дома, чуть ли не за локоть его держит. Ведь это он придумал – и водку из чайников под столом разливать, да еще то, чтобы никто моложе тридцати и не совался, потому что, дескать – не вам, захребетники, а тем, кто за неделю наработаться успел до дрожащих пальцев, до свистящего сквозь зубы. Коле двадцать девять, и девять из них он электрик на заводе, но сидит с чашкой лимонада, на Нину смотрит и улыбается. А отец уже совсем пьяный.
Какая-то женщина с лицом карлицы – такое вроде и обычное, но словно бы неправильное – я знаю, но чувствую в себе – она не должна быть здесь: вдруг оказывается рядом, на соседнем стуле.
– Что, жить-то теперь все там, в Куприянове у вас будете?
– Коля давно уже здесь, ему же комнату в общежитии дали, вы не знаете разве? – то ли тетка какая-нибудь, а если знакомая, то почему про Колю не знает?
– Знаю-знаю, да Нинка вроде как боится – дадут ли комнатку побольше, а то им как быть – ребёночки пойдут, как оно еще обернется, – женщина крошит хлеб на скатерть, – вот вчера сидим на работе, так она и возьми скажи: не хочу в их деревянном доме жить, хоть убей. Ночевала пока с матерью его, пока платье к свадьбе шила – со страху чуть не умерла, как шуршит все, половицы скрипят. Жалко девочку.
– Так сказала бы, что страшно. Я бы ее бы ее лучше тогда к тетке отвез, у нее тоже машинка есть. Так вы из ее отдела, получается?
– Да вот она и жаловалась, что кому там скажешь – во всем доме только мать их осталась да отец, которые на комплексе или еще где весь день, и мальчик-первокурсник, который наездами в выходные только.
А я больше никогда не буду разговаривать с ней. Никогда-никогда. А ведь даже как-то раз в субботу ей лимонад привез, две бутылки. Мог бы не привозить. Мальчик, значит.
– Да ты не обижайся. Она ж тебя взаправду старше.
Я не обижаюсь, только уйти хочется, и ушел бы, если бы мама не сидела с Ниной и не теребила постоянно непривычных прядок парикмахерской химической завивки. И если бы лампочка в потолке не горела розовой гофрированной бумагой, хотя пять лет до того была мятая газета, и не менял ее никто, потому что на потолок не глядели. И вроде бы в этой розовой лампочке есть и моя вина.