перекидчики работают на завтра человечества, а они не на завтра работают, а на вчера, загребая все в ту же нечистую колею, не в силах очиститься от нечистот, и оттого все мы, кто таковы, должны уйти со сцены истории, уступив место другим, без нашего груза бесстыдства, мы заколебали Создателя, заврались, изолгались, испохабили мозги себе и остальным, обманщики и притворщики, обольстители и соблазнители, хитрецы и лукавцы, от нас смердит, и воздух на планете испорчен. Окоемовская, она же океанская, музыка проливалась с небес и попадала прямо в бороздки моего мозга, как в бороздки пластинки. Но я набрала в легкие слишком много испорченного воздуха, и захлебнулась им, и не могла дальше тянуть нить размышления, а только кашляла, сипя, на издыхании. Муж приподнял меня, он профессионально научился это делать, превратившись в сиделку, и меня отпустило. Кто такие перекидчики, спросил муж. Я указала пальцем поочередно на него, Санька и себя. Послушай, присоединил мой пальчик к моей пясти муж, а ты не можешь не умничать хотя бы на больничной койке. А если не успею, пошутила я. Не успеешь что, не понял муж. Поделиться и унесу с собой в могилу, растолковала я шутку. Дурак вы боцман и шутки у вас дурацкие, квалифицировал муж мой болезненный юмор. Санек промолчал. Что ты молчишь, повернулась я к нему. Видишь ли, проговорил он в замедленном темпе, ты, по всем параметрам, романтическая барышня, что не идет твоим сединам, но в этих параметрах придется прибегнуть к азам, и вот они: не будь нечистот, как различить, где чистота, не будь лжи, откуда извлечь правду, мораль сияет на фоне аморальности, живая жизнь содержит изменчивость, неизменен столб, вообрази, что тебе забивают его в глотку раз и навсегда, и в такой позиции ты проводишь отпущенные тебе дни, и все проводят, прямые и неизменные, как столб, зато моральны, Гоподь Бог не фраер, чтобы погрузить себя как творца в такой невыносимый ад, извини, что произвожу на свет тривиальности, но это наш ответ Керзону, поскольку ты, мать моя, тривиальна, ты, со своими девичьими потугами. Потуги бывают женские, особенно у матерей, попыталась я одержать верх там, где безнадежно скатывалась вниз. Живи, детка, живи, ласково попросил Саня, осталась жива и живи, чего тебе еще. Муж как-то странно икнул, и я вдруг увидела, что у него мокрые глаза.
И только в ту минуту я догадалась, как мне повезло остаться по эту сторону жизни, а спокойно могла бы оказаться – по ту.
Сюжет-перекидчик выволок как и куда хотел.
83
В один из дней, когда я пребывала между тем и этим светом, ко мне на консультацию привели врача-психиатра. Возможно, что голоса, которые я слышала, раздавались не только безмолвно у меня в мозгу, но громко в палате. Психиатр вникал в мое прошлое, задавал детские задачки, показывал значки и символы, просил повторить за ним плоские фразы. Повторяя, я засмеялась. Он поднял брови: что вы смеетесь. Брови у него были пышные, как у Брежнева или у этого юмориста, забыла фамилию. Это и выдала за причину смеха. Вы часто забываете имена и фамилии, осведомился психиатр, не обидевшись. А вы, осведомилась я, со своей стороны. Теперь была его очередь засмеяться. Он был пожилой, морщинистый, яйцеголовый и располагал к себе. Мы мгновенно подружились, и он несколько раз заходил в палату, не по специальности, а по дружбе. Хотя кто знает, они хитрые. Сказать по чести, он выудил из меня немало, умея это делать как врач. Само собой вышло, что я рассказала ему об Окоемове, не называя имен. Вы нарисовали картину фобий, вывел психиатр, есть основания утверждать, что ваш друг страдает фобиями. Фобия – страх, выказала я образованность. Страх, подтвердил он, великое множество людей чем-нибудь напугано. Чем, спросила я. Чем угодно, последовало объяснение, люди боятся войны, воды, лифта, крови, полетов, поездов, других людей, Сталин из своих фобий выстроил политику подавления и насилия, потому что его агрессия, вызванная фобиями, направлялась вовне, Ван Гог отрезал ухо и написал десятки гениальных полотен, потому что его агрессия, направленная вовнутрь, взрывалась шедеврами, за которые плачено по полной программе, есть фобия как страх своего будущего и есть фобия как страх своего прошлого, ваш друг, судя по всему, относится к последним, и если вы хотите помочь ему… Напишите мне на бумажке ваши фобии, перебила я психиатра. Они не мои, и их слишком много, усмехнулся он. А вы напишите сколько-нибудь, предложила я. Его бумажка у меня перед глазами. На ней значатся: аквафобия – страх воды, клаустрофобия – боязнь замкнутого пространства, базофобия – страх ходьбы, гедонофобия – боязнь наслаждений, ритифофобия – страх перед морщинами, между прочим, обезофобия – страх растолстеть, эргофобия – страх работы, прософобия – страх прогресса, метрофобия – навязчивый страх поэзии и так далее. Меня впечатлила метрофобия – пожалуй, я знала людей, боявшихся ритмов и рифм. Смотрите, не заболейте верминофобией, страхом микробов, предупредил психиатр, после сильных отравлений это приключается с пациентами. Но, доктор, так жить нельзя, простонала я. Только так и можно, возразил доктор, страх – нормальная реакция, предупреждающая об опасности, не будь страхов, человечество вымерло бы, надо всего-навсего научиться преодолевать свои страхи, и тут на помощь приходит воображение. Воображение, как бы приласкала я свое любимое слово. Да, воображение, повторил он, вообразите то, что с вами может стрястись, и вы перешагнете через страх, и ваш друг перешагнет, хотя с вашим другом весьма незаурядный случай, и если вы захотите, то есть если он захочет… Моего друга нет в живых, оборвала я разговор.
Я все время хотела посудачить с ним о перекидчиках. Но так и не посудачила. Я все-таки побаивалась, вдруг они возьмут да упекут меня в психбольницу.
А у меня есть какие-нибудь фобии, остановила я врача уже у двери. Да вы сами знаете, вздохнул он.
Я знала.
84
Я вышла из больницы в дождь. Небо затянуло тяжелым неровным серым покрывалом, как будто там, далеко над землей, невидимые обитатели укладывались спать, чтобы переждать зиму, которая не за горами. Горы вырисовывались там же, с размытыми, как бы опадавшими краями, в провалы между ними пробивались столбняки инфернального света. Больница находилась за городом – мы ночевали после Санькиного праздника на даче, скорую пришлось вызывать туда, – и Санька прислал за мной свой додж с водителем. Муж улетел по делам в Лондон, надолго, так совпало, успел поцеловать меня по мобильнику из аэропорта и все, я была предоставлена самой себе. Мы ехали по мокрому шоссе, вдоль него стояли уже совершенно голые деревья, их черные сучья штриховали инфернальное небо, художник, похоже, пребывал в глухой безнадеге. В такую погоду хорошо вешаться. Водитель, тот же русоголовый парень со вздернутым носом, носивший, как выяснилось, странные имя и фамилия, Ваня Оболадзе, повернул ко мне круглое лицо: вы не мерзнете, а то могу прибавить. Я согласилась: прибавьте. В машине было тепло, но он заботился обо мне, и мне захотелось дать ему почувствовать, что я почувствовала.
Я ехала и думала. Нет, не думала, а так же чувствовала. Я выбралась. Меня предупредили? Кто? А кто помог выбраться? Не вдаваясь ни в философию, ни в теософию – сбылось то, о чем говорят: Господь помог. За добро платят добром. А что для Него добро? Быть может, оно и есть, наше перерождение? Я перекидчик. Я придумала Лику, и она воплотилась в живой образ. Или я перевоплотилась в нее. Чтобы действие перекинулось на нее. А на мою долю – чтобы ничегонеделание. По буддистским верованиям, наивысшее состояние духа. Хотя при чем тут буддизм. Она исполняла то, чем претило заняться мне. Собственно, и не надо ничем заниматься. Довольно подумать. Может, безотчетно. Подсознание само выполнит нужную работу. Вы не стремились и не рассчитывали, а за подсознанием как уследишь. В этом месте просилось накрутить многосложных цепочек сравнений и уподоблений, метафор и метонимий, гипербол и гротесков, цезур и умолчаний, каллиграфии и игры в бисер, дабы в садах изящной словесности, в облачностях и туманностях ее, проявить конкурентоспособность с остальными, занятыми схожими накрутками с рассвета до заката. Я пропустила эту возможность ради прямого, как столб, смысла. Преступник не тот, кто выстрелил, а кто послал выстрелить. Слово опаснее деяния. Мысль опаснее слова. Какую задачу перед собой поставил, чего пожелал, пусть случайно, на какую тропу вступил, из легкомыслия или тщеславия, сколь бы тщательно ни спрятанного, – тут ищи. Заповедь врача не навреди – заповедь всякого человека. Значит суд. Тот самый. Страшный. Где Сын человеческий отделит агнцев от козлищ, милосердных от немилосердных. Когда и где – знать не дано. Но ты, дитя человеческое, не оставляй усилий, здесь и сейчас, верша свой суд, не над другими, чем по малолетству и малодушию, малознанию и малопониманию мы без толку заняты истово и каждодневно, а один-единственный, какой по-настоящему действен и по-настоящему заповедан – над самим собой.
Серебряная молния, повторившая очертаниями черный рисунок голых деревьев, внезапно бесшумно пересекла небо, с задержкой на долгие секунды раскатился гром. Откуда вечной поздней осенью гром и молния не по сезону? Дождь припустил. Виды через стекло сделались не заплаканными, а зареванными. Потоки природных слез возросли с интенсивностью неимоверной – впору включиться в этот процесс всемерного и всемирного оплакивания. Чего? Всего. Что придется оставить и удалиться туда, куда до нас удалились знакомцы и незнакомцы, численностью в миллиарды. Что по сравнению с этим кипучая суета, цели и задачи которой раздуты неимоверно, как бывает раздута какая-нибудь водянка, убивающая человека. Вода и водянка. Корень тот же, а одно – жизнь, другое – смерть.
И в эту самую секунду я поняла, что это конец.
Конец моего романа с Окоемовым.
Я заканчиваю. Я отказываюсь продолжать.
Я оставляю себе прекрасное не знаю, пространство вариантов, множественность путей, океан возможностей, когда за