В белую ночь у костра — страница 26 из 30

— Это ария Лыкова из «Царской невесты», — сказал дядя. — Хорошая ария…

— И очень к месту, — сказал я.

— Не хочешь ли ты постоять у весла?

— Я хочу загорать, — сказал я. — Я всё ещё никак не согреюсь после крушения и после того проклятого ливня. Я промок насквозь.

— Это называется: промок до нитки.

— Я глубже промок: до самого желудка! — сказал я.

— Глубже, чем до нитки, промокнуть нельзя! — сказал дядя.

— Почему? — воскликнул я. — Я промок до желудка! Я нахлебался ледяной воды, когда было крушение, а потом ещё дождь пошёл, я и не просыхал. «До нитки» — значит, одежда намокла, а сам ты сухой… А я промок насквозь!

— Это твой вариант объяснения, — сказал дядя. — А вот мой вариант… Дело в том, что в каждом человеке есть ниточка, очень важная!

— Где — в человеке? — спросил я.

— В глубине, — сказал дядя. — Она всегда натянута, как струна на скрипке. Бывают, конечно, люди вообще без струны, но это пустые люди. Когда струна натянута и звенит — человек в форме. А если она промокнет, раскиснет — она уже не звенит, и человек тогда тоже киснет. И всё у него валится из рук…

— Я помню, когда я пил после крушения чай, у меня кружка валилась из рук…

— Вот в том-то и дело! — улыбнулся дядя.

— А как это понимать — со струной, — спросил я, — в прямом смысле или в переносном?

— Как хочешь, — сказал дядя.

Я задумался. Ветерок щекотал мне кожу, касаясь её невидимыми прохладными пальцами, а когда он отлетал, солнце начинало меня прожаривать. Горячие лучи проникали в меня всё глубже — до самой моей главной ниточки. Я чувствовал, как ниточка всё натягивается и натягивается — вот-вот зазвенит! Между брёвнами подо мной чмокала вода, оттуда тянуло прохладой, запахом мокрого дерева, плот чуть-чуть покачивало, как колыбель, и это было приятно.

— Всё это похоже на притчу, — сказал я полусонно.

Дядя промолчал.

И вдруг меня осенило! Меня озарила гениальная мысль! То ли струна во мне зазвенела, то ли просто нашло вдохновение — я даже присел на плоту.

— А что сказал по этому поводу «один человек»? — важно спросил я, хитро глядя на дядю. — Не написал ли этот «один человек», твой древний поэт, стихи по поводу этой ниточки? А?

— Циник ты! — растерянно сказал дядя.

Я видел, что дядя смущён. Значит, я не ошибся!

— Это ты писал все стихи! — сказал я, пружинисто вкочив на ноги и протянув вперёд правую руку с повёрнутой вверх ладонью и указующими на дядю перстами.-- Ну? Ты? Отвечай!

Я стоял в позе Пилата с картины художника Гё «Что есть истина?». Это я потом понял, что я стоял в этой позе, а тогда я просто стоял в этой позе, возбуждённый до крайности.

Я видел, как покраснел дядя.

— Ты писал! Ты писал! Ты писал! — кричал я, подпрыгивая на брёвнах. — И «Стихи о Поражении» и «Сороконожку»! Всё ты! Глядите — поэт нашёлся! Порфирий, у нас поэт нашёлся!

— Ну что же! — ответил Порфирий. — Раз может дак! Раз у него талант! Я вот не могу. И ты не можешь…

— Я тоже могу, — возразил я.

— Ну и напиши! — сказал дядя.

— И напишу! — сказал я. — Сейчас вот возьму и напишу!

— Так прямо сейчас! — хрипло рассмеялся Порфирий.

— Прямо сейчас! — крикнул я.

Меня злость взяла. Подумаешь тоже! Только он может, а я не могу. Написал же я недавно анаграмму «Универмаг «Белая ночь»! И стихи напишу!

— Дайте мне бумагу, — сказал я.

— Возьми в моём рюкзаке в правом кармане, — сказал дядя.

Я взял в кармане рюкзака дядину толстую записную книжку и карандаш, сел на краю плота, опустив ноги в холодную речку, и задумался…

О чём написать? Только не спешить! С одной стороны, надо спешить, а с другой стороны, спешить нельзя, а то плохо получится. Надо сдерживать свой пыл. Пусть пыл останется в сердце, а ум будет холодным и беспощадным, тогда напишется быстро.

Я смотрел на проносившийся мимо берег — как в кино! — и думал. Спину обжигало жаркое солнце, а ноги — ледяная река, и это было хорошо! Я очень хорошо мыслил, мне помогали река и солнце: река сдерживала мой пыл, а солнце его разжигало! Между прочим, советую всем поэтам писать именно так: опускать ноги в холодную воду со льдом, когда они садятся за стол. Тогда они будут лучше писать, во всяком случае меньше напишут чепухи: вода охладит их пыл.

Конечно, если этот пыл у них есть и если в них есть струна и эта струна звенит…

Сидя так на краю плота, я стал писать удивительно быстро, болтая в воде ногами. Я еле поспевал за карандашом! На бумагу ложились строчка за строчкой, фраза за фразой, и рифмы приходили сами собой.

Минут через пятнадцать я встал на плоту — ноги мои совсем посинели, а сердце горячо билось, — встал в середине плота лицом к дяде и громко сказал:

— ЧЕЛОВЕЧЕК НА НИТКЕ! СТИХИ!

Я помолчал мгновение, как в таких случаях дядя, и начал:

Есть нить во мне одна —

Натянута она!

И всё мне удаётся,

Пока она звенит,

Покуда не порвётся —

Я буду знаменит!

Но как-то я хлебнул

Сырой воды в избытке,

Я чуть не утонул

И весь промок до нитки.

Как только нить раскисла,

Я сразу сам раскис —

И голова повисла,

И ноги отнялись!

Возьму ли кружку чаю —

Валится всё из рук.

Весь день лежу, скучаю,

Я сам себе не друг.

Я нить сушу на печке —

Пока не зазвенит!

И снова, человечки,

Я стану знаменит!

— Ну как?

— Блестяще! — крикнул дядя.

— Талант! — сказал Порфирий с удивлением.

— Я ещё нарисовал иллюстрацию, — сказал я, протягивая дяде записную книжку.

Дядя взял в руки записную книжку, к нему подошёл Порфирий, и они стали разглядывать мой рисунок.

— Это есть такие игрушки — деревянные человечки на ниточке, — сказал я. — Когда их дёргаешь за ниточку, они танцуют… а если ниточка порвётся, они не танцуют! Всё дело в ниточке!

— Дай-ка мне, Порфирий, иголку с ниткой и лавровый лист, — сказал дядя.

Дядя был серьёзен. И Порфирий. Я тоже был серьёзен: я понимал, что это значит!

Я снова сел на плот, обняв Чанга за шею.

— Вот мы с тобой и заслужили высшую награду! — шепнул я ему на ухо.

Чанг с уважением лизнул меня в нос.

Плот плыл сам по себе, никто за ним не следил. Хорошо, что река разлилась в этом месте широким плёсом, плот плыл вдоль правого берега, плыл медленно и торжественно. И было тихо — река приглушённо шумела позади. Стало слышно, как щебечут на берегу птицы и вздыхают под ветром деревья. И вдруг до моего обоняния донёсся неясный запах угольной гари и железа — запах поезда! Или мне это показалось?

— Странно… пахнет поездом! — сказал я.

— Ничего странного, - сказал Порфирий, не оборачиваясь. — Поезд и есть. И плыть недолго, скоро будем на месте…

Порфирий и дядя стояли спиной ко мне, на корме возле рюкзаков: они там приготавливали нечто важное — этвас, — но я-то знал, что они приготавливали!

— А когда мы будем на месте? — спросил я.

— Завтра, — сказал Порфирий. — Если скорополучно пойдём, то на лазори там будем…

— Как — на лазори?

— На рассвете, — сказал дядя, тоже не оборачиваясь. — Всю ночь будем плыть.

Я опять втянул воздух ноздрями: запах поезда улетучился. Я подумал о маме: в Кандалакше нас должны были ждать её письма. Я оглянулся вокруг уже с чувством некоего расставания…

— Ну, садись, — сказал дядя, повернувшись ко мне.

И Порфирий повернулся ко мне. В руках у дяди был лавровый венок.

— Чанг! — позвал дядя.

Чанг подошёл и встал рядом с дядей. Все. они выстроились передо мной: в середине дядя с венком в протянутых руках, слева от дяди Чанг, а справа Порфирий с поднятым в правой руке дядиным наганом. Я сидел перед ними на плоту, скрестив по-восточному ноги.

— В честь победителя — салют! — громко и торжественно сказал дядя.

Порфирий стал палить в воздух.

Эхо многократно загрохотало над рекой, отскакивая от берегов, пока дядя возлагал мне на голову венок.

Эхо всё грохотало, и Порфирий всё палил, а дядя опять отступил назад, и тогда я встал и поклонился всем до земли — до брёвен то есть… Чанг встал на задние лапы и обнял меня…

Плот между тем, пройдя по краю плёса, выходил на середину реки. Течение убыстрилось. Дядя с Порфирием опять стали на вёсла. Я стоял с лавровым венком на голове рядом с дядей, облокотясь на подгребицу. Берега опять побежали назад всё быстрее и быстрее.

— Стихи ты написал прекрасно! — сказал дядя, помолчав. — Но почему ты написал «Я нить сушу на печке»? Ты же сушил её не на печке, а на плоту, на солнце!

— Для рифмы, — сказал я. — «На печке» рифмуется с «человечки». А разве это важно?

— Вообще-то важно, — сказал дядя. — Если ты хотел сказать «на солнце», ты и должен был так сказать, должен был найти соответствующую рифму. Рифма не должна быть помехой, она не должна уводить в сторону. Наоборот! Настоящему поэту рифмы всегда помогают… Но в данном случае это, пожалуй, неважно, потому что мысль всё равно выражена точно — главная мысль стихотворения… понимаешь? Ведь ты мог сушиться и на печке!

— В том-то и дело! Почему я так и написал! — сказал я небрежно.

— Ну, тогда ещё раз молодец, — сказал дядя. — Два — ноль в твою пользу.

— А я ещё кое-что знаю, — сказал я, хитро прищурившись.

Дядя посмотрел на меня вопросительно. И Порфирий тоже.

— Я знаю, что Потапыч — это ты сам!

Я думал, что дядя растеряется. Но он почему-то не растерялся. Он просто рассмеялся.

— Три — ноль, — сказал дядя и развёл руками. — Что я могу ещё сказать? Шерлок Холмс ты, раскрыватель псевдонимов!

Я был доволен.

— Одно мне только не совсем ясно, — продолжал я, — где ты точен, а где немного… ну, фантазируешь, что ли…

— Да это я и сам не знаю, — сказал дядя. — Когда начинаешь рассказывать, знаешь всё точно, ну, а потом, в процессе рассказа, уже сам забываешь, где фантазируешь. Главное — быть правдивым в сущности, в высшем смысле…