ЛЕГЕНДА
Мы приехали в Горки с первым утренним поездом и за день осмотрели там все — и дом, и парк, и окрестности. В доме проникли в самые заповедные уголки, осторожно поднялись по скрипучей, почти вертикальной лесенке с перильцами для обеих рук — Ленин подымался по ней, когда начал поправляться после тяжелой болезни. Тихо постояли в маленькой комнате с окном, настежь распахнутым прямо в кипень весенней листвы, — тут встретил он свой смертный час. В парке обошли все дорожки, все тропочки, по которым когда-то ходил Ленин. Увидали леса и поля, в строгом молчании раскинувшиеся вокруг.
Возвращались в Москву уже вечером, переполненные впечатлениями, приумолкшие от нахлынувших мыслей и чувств.
Было такое ощущение, будто побывали мы не в музее, а в доме у живого Ильича. Даже лакированные перильца на крутой деревянной лесенке показались нам еще не остывшими от прикосновения теплых ленинских рук.
Видно, никогда не может стать далекой историей все то, что связано с Лениным, с его памятью. Но ветер времени все-таки настойчиво шумит в ветвях могучих дубов старых Горок, и по местам тем давно уже кочуют предания и легенды одна удивительнее другой.
Необыкновенную историю рассказал нам в вагоне один случайный попутчик, старый солдат, медали которого задумчиво и тонко позвякивали в такт колесам бегущего поезда.
…Когда Ленин умер и настал срок проводить его последний раз в занесенную снегами Москву, комендант Горок вдруг спохватился: мост, что на полпути от дома к станции, совсем расшатался, истлел, не выдержит тяжести траурной процессии.
Что делать? Как быть?
Построить новый мост и в обычных условиях — дело трудное, а тут еще бураны, заносы, стужа лютая — топоры из рук валятся. Горе-горькое застит глаза. Знамена покрываются инеем — не видать, где кончается красный, где начинается черный цвет.
Из Москвы срочно вызвали инженеров, специальные воинские части. Рано утром двадцать второго января саперы партиями начали прибывать в Горки.
— Ничего не скажешь, быстро приехали, — вздохнул солдат с медалями, — да только не успели ко времени.
— Как это не успели! Не может быть! — перебил кто-то солдата. — Ты толком расскажи.
— Я толком и сказываю. Приехали, значит, инженеры, а старого моста в Горках уже нет, будто сроду его там и не было. Заместо него новый стоит. Да, да! Не подумайте, чудо какое, — мужички сами за ночь построили. Деревень вокруг много, каждый двор по бревну приволок, каждый костер запалил. Ну, а остальное-прочее — русская смекалка. Самое трудное было землю строгать. Закоченела наскрозь — ни огонь, ни кувалда не берет. Ломом вдарят — как чугун об чугун. К утру поддалась, однако.
Честно говоря, никто из нас не знал, верить солдату или не верить, а он помолчал, закурил, скосил глаз в оконную темень и опять за свое:
— Инженеры походили вокруг моста, постучали молоточками по бревнам. Потом еще саперы целым батальоном по мосту раз десять туда-обратно протопали. Хоть бы что! Стоит мосток, не шелохнется! Признали инженеры мужицкую работу справной, выдали тому мосту паспорт, чтобы по всем правилам…
— Легенда! — снова перебил кто-то увлекшегося солдата. — Но придумано хорошо, складно. Верить хочется.
— Не знаю, легенда или не легенда, — поднялся со своего места солдат, — как хотите, считайте, а мост тот батя мой своими руками строил, царство ему небесное.
Солдат стал не спеша пробираться к выходу. В самом конце вагона он обернулся в нашу сторону, сказал негромко, но так, что всем нам было слышно его совершенно отчетливо:
— Легенда так легенда. Пусть будет по-вашему. Только я по тому мосту двадцать второго-то января самолично сапером шагал. Раз десять туда и обратно. Так-то вот!..
Поезд остановился. Солдат сошел на какой-то крохотной станции. Мы тронулись дальше.
Долго еще, до самой Москвы сквозь стук колес все слышалось нам, как позвякивали медали на груди старого солдата.
В ОДНОЙ ГОСТИНИЦЕ
В тот день, как я поселился в гостинице, горничная, пожилая, давно поседевшая женщина, сказала мне тихо, приложив палец к губам:
— Здесь жил Ленин.
Она едва заметно кивнула в сторону узкой невысокой двери, выходившей в длинный коридор второго этажа, и, видимо, уловив мой нечаянный жест, повторила поразившие меня слова:
— Не верите? В этом самом номере.
— Нет, отчего же, вполне возможно, но почему это такой большой секрет? Я хотел бы войти, посмотреть.
Горничная улыбнулась:
— О, я обязательно покажу эту комнату русскому, но не сейчас, когда будет свободна. Лучше всего завтра утром.
Она помолчала, потом добавила как-то очень грустно, будто извиняясь за кого-то:
— По утрам там никого не бывает.
Весь остаток дня, шагая по чужому городу, вслушиваясь в непривычную речь, вглядываясь в лица незнакомых людей, вспоминаю о разговоре с горничной, верю и не верю ее словам. А утром в мою дверь раздается еле слышный стук. Открываю. Передо мной с чешуйчатой трубкой пылесоса в руках стоит вчерашняя знакомая:
— Сейчас можно посмотреть.
Быстро собираюсь. По отлогой каменной лестнице спускаемся на второй этаж, переступаем порог комнаты, поначалу вроде бы ничем не приметной.
Здесь все как и в других номерах гостиницы на маленькой улочке города тихой северной страны — такая же деревянная кровать, такой же стол, такой же пейзаж за окном.
Но вот я всматриваюсь в движения женщины — как переставляет она стулья, как стирает пыль с подоконника, как легко, почти невесомо ступает по ветхому коврику — и все вещи в комнате вдруг оживают.
Вот она дотрагивается до вазы с цветами, проводит тряпицей по звенящим стеклянным граням, меняет воду у цветов, повертывает каждый из них венчиком к солнцу, отступает на шаг, возвращается снова к вазе, осторожно расправляет лепесток, заблудившийся в тюлевой занавеске, и неизъяснимое чувство охватывает все мое существо.
— Мадам, так было здесь и при нем?
— Да, именно так все и было. Это я от матери знаю. Женщина касается пальцами спинки стула и подходит к светлому окну, в стекла которого постукивают почками упругие ветки скандинавской неторопливой весны.
Мне довелось прожить в гостинице дней пять или шесть. Каждое утро раздавался осторожный стук в дверь моего номера, и я слышал знакомый голос:
— Это опять я, как условились.
Так несколько раз побывал я в еще никому не известном музее Ленина — невесть кем созданном, много лет бережно хранимом простой старой женщиной в белом переднике…
ПОРТРЕТ
Осенью сорок первого года мы лежали в тесной палате со сводчатыми потолками: госпиталь расположился в монастыре, другого места для него интенданты уже не могли сыскать в забитом беженцами городе. Налеты бывали часто, и, когда шла бомбежка, глухо гудели в ночи безъязыкие монастырские колокола.
— Ну, сегодня как-нибудь, а завтра блины, — мрачновато пошучивал солдат, лежавший возле узкого окна, похожего на крепостную бойницу.
И завтра действительно случалось что-нибудь очень хорошее — то письмо придет кому-то от потерявшейся было семьи, то детдомовцы, шефы наши, пожалуют.
Мы любили своих шефов, ждали их всегда с нетерпением. А те, как чувствовали, появлялись в самый нужный момент — когда кончалась махорка, когда сводка бывала такой, что хуже не придумаешь. Придут, рассядутся на краешках коек, развяжут принесенные узелки, скажут совсем как взрослые:
— Берите, кто курит. Моршанская… Посидят, повздыхают, на прощанье непременно спросят, чего принести завтра.
— Да ничего нам не надо! Так приходите. А моршанская у вас крепка-а!..
Так и жили — от одного прихода шефов до другого часы отсчитывали:
— Ну, нынче как-нибудь, а завтра опять небось прискачут. Поговоришь с такими — как дома побываешь…
Но до дома было далеко, как до полюса, а монастырские стены трещали по всем швам вместе с городом.
Как-то рано утром проснулись мы, а на тумбочке посреди палаты — стопка книг, десятка полтора-два, и фотография Ленина — окантованная, под толстым стеклом, треснувшим с угла на угол. Откуда — никто не знает.
Заколотили гвоздь между кирпичей, повесили портрет, книжки читать принялись. Немец кружит над городом, а в палате только шелест страниц стоит. Немец бомбит, а мы читаем всё подряд: «Графа Нулина», «Устав комсомола», «Беседы по агротехнике»…
Врачи не протестуют — бомбоубежище все равно завалено, скрыться некуда.
Вдруг замечаем странную вещь — солдат, что лежал у окна, поднялся и как-то чудно заходил по палате — сделает шаг, постоит, шагнет еще разок, опять остановится. И все оглядывается на ленинский портрет и молча поводит плечами, будто сам с собой разговаривает.
Присмотрелись мы к портрету внимательней и видим — Ильич сквозь разбитое стекло глядит как-то по-особенному: ясно-ясно и пристально в глаза каждого из нас!
Какое-то удивительное тепло было в том взоре — тихое, доброе, задумчивое. И стало от того тепла легче на солдатском сердце.
Помню, вся палата встала на ноги. Даже тяжелораненые зашевелились. Кто не мог подняться, просил койку свою хоть немного пододвинуть к стене с портретом. Сам главный врач, считавшийся неисправимым сухарем, и тот улыбнулся, когда ему объяснили, в чем дело:
— Как же это здорово, товарищи! Вы только вдумайтесь, как это замечательно!
Как всегда, остался невозмутимым лишь старик санитар. Подошел к портрету, помолчал, стал еще серьезнее:
— Это я давеча на Слободке нашел. Ни одного живого домишки там не осталось — пепел да щебень. В одном месте, гляжу, ветер под ногами обгорелые книжки листает. Стал я их сгребать в охапку — для политграмоты, значит. Откуда ни возьмись — портрет!..
Долго мы в тот день не могли угомониться. Все дивились необыкновенному ленинскому взгляду. И, наверно, каждый про себя думал: «На меня, как есть, на меня глядит».
В углу кто-то тихо вздыхал:
— Жаль, шефов сегодня нет. Поглядели бы!