я так, как эти диковинные баночки. Таких никогда я еще не видел и не ел. Они были отложены как что-то отдельное, неприкосновенное, чужое - чего сроду тоже не бывало. Спрашиваю маму: а чье это все? Она отвечает неожиданно: "Наше", то есть это звучит неожиданно, так что я сразу понимаю - это то, что не принадлежит "ему". Если и слышно, то только так, как о безымянном, почти как о предмете: "он", "его", "ему"... Он уже больше не отец, а какой-то предмет без души, которому что-то принадлежит, и по квартире проходит незримо граница; и я уже даже не касаюсь тех вещей, что окружали с рождения, но стали вдруг "его шкафом", "его ковром", "его холодильником"... Мне жалко этих вещей, и я расстаюсь с ними, забываю о них с непривычкой и тягостью, потому что с ними или в них нельзя уже почему-то играть, и мирок квартирки сжимается на глазах.
Мы ездили с мамой покупать школьную форму. Портфель, куртка, брюки, которых отродясь я не носил, так потрясли, что, облачившись дома в школьный костюм для примерки, не дал его с себя снять, и матери, чтобы все отгладить, пришлось ждать, когда я усну; она сняла костюм со спящего, потому что и уснул в нем. А ночью я проснулся от криков. В комнате ярко горел свет, и стоял посреди нее отец. Он что-то кричал, а после того, как все были разбужены, требовал, чтобы мы с мамой встали с дивана, пытался под него влезть. Он искал по всей квартире щенка, хватился его посреди ночи. Лелька же забивалась Бог весть куда, и он подумал, что заползла она в эту ночь под наш диван. Мама рыкала на него, чтобы он убирался прочь. Сестра сонно привстала и чуть не расплакалась от того, что происходило. Я же затравленно жался к маме, потому что и она прижимала меня крепко к себе, будто защищая от отца, который хотел добиться своего, звал Лельку и лез переворачивать диван. Мне было страшно от пылающего среди ночи яркого электрического света и от того, с каким отчаянием мама отбивалась от отца. Он ничего ей не делал, даже не мог поднять на нее руки, хоть и озлился, что она гнала его прочь, и беспомощно пытался наклониться к ней, но это выходило у него так неуклюже, будто он хотел ее ударить, а мама отбивалась, не давая ему близко подойти. Тут и я закричал на него - это был залп бессвязный и страха, и детского бешенства. И он неожиданно подчинился, отступил. Убрался в свою комнату, так и не найдя щенка. Утром я этого не помнил, потому что шел учиться в школу. Но отца с той поры тоже надолго забыл, хоть он и жил рядом, за стеной. Раз только очутился в его комнате и отец сказал написать ему на тетрадном листке, с кем я хочу жить. Мамы близко не было, и я притворился, понимая, какой ответ он из меня выпытывает. Своими каракулями, как он требовал, под диктовку написал на листе бумаги, что хочу жить с ним. После я писал точно такую бумагу для мамы, уже под ее диктовку. Старался, выводил буквы, не на шутку пугаясь, что если напишу неразборчиво, то где-то не разберут да отнимут меня у нее, и уже не помнил об отце.
Мама то и дело подзывала меня и страстно говорила, что у нас будет "новая квартира"... И я думал, что это какой-то дом рядом, на проспекте. Слышу постепенно о новом и новом - "новая школа", "новая жизнь", и наконец спохватываюсь, что ничего этого "нового" не хочу. Появилась новая еда; я не понимал тогда почему, откуда такое поразительное изобилие, отчего вообще стало у нас вдруг всего так много. А в коридоре новый шкаф: залезаю на его крышу, прячусь в нем - играю, и так проходит, верно, еще неделя.
В доме появилось у меня двое дружков, старше по возрасту, Андрей и Максим, что жили в дальнем подъезде, почти выходящем на проспект, как на другом конце света. Эти два мальчика-подростка отчего-то дружили со мной, к тому же я оказался с ними в одной школе - школа в утлом переулочке за нашим домом, - и они наведывались ко мне в класс, защищали на школьном дворе от таких же бойких, задиристых, как сами, подростков. В школе я оставался после занятий до вечера, там же завтракал, а потом обедал в школьной столовой.
После уроков здание ее и двор пустели, а в пустынных коридорах уже можно было гонять да орать. Приходили мама или сестра, забирали домой, а в переулочке, проходя часу в шестом вечера мимо пряно пахнущего кафетерия, чуть не каждый раз я упрашивал зайти туда, чтобы заказали мне стакан воды с сиропом. Было что-то завораживающие в том, как в стакан вливался из узкой колбочки алый, будто кровь, сироп. Но глубже всего манил меня пряный, душистый кофейный запах, казавшийся чем-то отдельным. Все дышало теплом булок и кофейных туманов. У столиков, что цаплями стояли на одной ноге, так же одиноко и, чудилось, на одной только ножке стояли за чашечками с кофе удивительные молчаливые люди. Буфетчицы узнавали меня и радовались, что зашел, будто взрослому, и это было простое счастье оказаться в кафетерии, среди этих добрых людей и ароматных странных запахов.
Мама пришла за мной раньше времени, что было удивительно, и сказала, что забирает меня сегодня из школы насовсем. А мы играли в школьном коридоре прямо на полу паркетном в настольный хоккей, и я вышел виноватым перед самым приходом ее: закатил нечаянно шайбу под дверь чужого запертого класса и лишил всех игры. Мама сказала, что мне надо проститься с учительницей и с ребятами, а я все еще старался просунуть руку под запертую дверь, в щель, куда пролезали только пальцы, будто мог достать шайбу: и мне не хотелось прекращать игру. Но дети вокруг уже замолчали и глядели с какой-то завистью, что я, оказывается, от них теперь навсегда уезжаю. Мы пошли домой, а я уже думал про кафетерий, и когда зашли, то неожиданно для матери, выпивая свою сладкую водичку, вдруг стал прощаться со ставшей давно знакомой буфетчицей. "А я уезжаю! До свидания!" В тесном зальчике на меня обернулось человек пять стоящих за столиками людей, мама потянула меня на выход, но буфетчица удержала ее хлопотливыми любопытными вопросами: "Что же это? Куда же вы?" "Мы переезжаем..." - слышу я какой-то извиняющийся мамин голос, и, думая, что помогу ей, громко, старательно на весь кафетерий говорю: "А я в суде скажу, чтобы меня оставили с мамой". Буфетчица догадывается мигом, охает: "Как же вы будете с двумя детьми?" - но мама ей не отвечает и выводит меня на воздух, где клубится от ветра по голому сумеречному переулку опавшая листва. После кафетерия холодно на ветру, зябко. Мама ничего не говорит. Мы молча тянемся в шуршащих листвой сумерках домой.
Весь следующий день, начиная с утра, маюсь я во дворе, потому что дома - сборы, а в школу не отвели. Жду Андрея с Максимом у проспекта, когда они придут из школы. Жду их долго, караулю у подъезда, а дождавшись, бросаюсь к ним и докладываю: "А я уезжаю". Они топчутся у подъезда и глядят на меня так, будто им за что-то стыдно. Ушли домой. Но после я вспомнил, что забыл попрощаться с мамой Андрея, и зашел в подъезд, откуда пустилась выгонять меня их консьержка. Я не знал фамилии Андрея и помнил только этаж, где он жил; и тогда набрался духу, бросился бежать вверх, мимо ее будки, не слушая ее криков. Взбежал по лестнице, узнал квартиру и позвонил, а дверь открыла мама Андрея, очень похожая и на мою, за что я так и ластился к ней. Не знал, как зовут ее, а потому сказал, опять же старательно: "Здравствуйте. А я навсегда уезжаю. Вам Андрей сказал?" Андрей обедал на кухне и встретил меня уже чужевато, сердито, когда его мама впустила меня и поневоле пригласила обедать; взволнованный вкусом чужого обеда, я стал все рассказывать, будто ее сын, забывая, что поселился за чужим столом... Раздался звонок. За мной пришла мама, вся запыхавшаяся и растерянная; а за спиной ее - консьержка, которая то ли помогла ей отыскать следы мои, то ли не пускала так же занудно в подъезд и уж за ней-то бросилась вдогонку.
Мама молча схватила меня за руку и потащила за собой вниз по лестнице, так быстро, что у меня подламывались ноги и кружилось в голове. Во дворе тарахтел впустую грузовик. Мама подняла меня в кузов, а там уже сидела моя сестра, держа на руках Лельку, и собралась, набилась тесно, будто табачок в трубку, вся наша старая комната. Грузовик тронулся, поехал. Кузов заходил ходуном. Как в окошке, за пологом, что вздувался от ветра, замелькали дома, люди... Мгновениями я еще узнавал дома и наш проспект, но очень скоро ничего уже не узнавал. Когда полог опускался, кузов и вовсе заполнялся темнотой, в которой было слышно сквозь гул, как скрипит да шатается наша комнатка, а в ней, в глубине, дышит натужно мама, сдерживая спиной стенку из мебели, и унимает скулящую собачонку сестра. Все, что у нас было, и даже мы сами, оказалось, уместилось в одном этом кузове.
Когда грузовик уже медленно блуждал по лабиринту куцых улиц, засаженных сплошь нелепыми пыльными кустами да заросших, будто сорной травой, вениками безродных тополей, и вонзилось в меня чувство, что я хочу обратно в свой родной дом. И, только стыдясь матери, не желая дать ей почувствовать свою слабость, отчаяние, я не заплакал и не заскулил от этого неожиданного беспощадного чувства тоски и нахлынувшего потрясения, что лишились своего дома и едем неизвестно куда, точно обманутые, брошенные.
Дом наш новый походил на парафиновую свечку, закопченный да оплывший так, будто свечку уже порядком пожгли. Двором была открытая асфальтовая площадка перед единственным подъездом с густо окрашенной масляной коричневой краской дверью. Двор окружали кусты. В глубине, за кустами, куда уводила проломанная через них тропинка, виднелись дощатый стол и две скамьи, где пили портвейн и резались в карты человек десять -- двенадцать мужиков, оглашая двор то радостным смехом, то гвалтом матерщины. На них, утихомиривая, порой кричали еще похлеще бабки, что чинно, рядком сидели на скамейках перед подъездом почти в том же количестве, под дюжину, что и мужики. Может, это и не бабки были, а такие старые их жены, но показались они мне старухами, и не было видно близко с ними детей. Двое грузчиков, что вылезли из кабины, взялись выгружать нашу мебель; один потащил на спине наш новый шкаф, а другой утащил холодильник. Картежники умолки и выглядывали поверх кустов. А бабки оглядывали с ревностью маму и сестру, одетых не как они, будто непрошеных гостей. Одна нарочно громко гаркнула: "Глянь, приехала! Теперь мужика-то по-новой надо искать!" Народец засмеялся, довольный; бабки на скамейках и отдельные от них мужики были все по-своему польщены. После с любопытством пялились на мебелишку и вещички, что, будто голое, оказывалось у них на глазах. Обсужда