"В борьбе неравной двух сердец" — страница 19 из 34

<...> Тоня выбросилась из окна, не знаю в каком году. Володя ни разу за всю жизнь не упомянул при мне её имени".

Всяческие кощунства бриковского салона, конечно, были покруче и повульгарней антихристианского брожения, царившего в умах и душах питерской тусовки 10-х годов, но в основных оценках бытия они были близки друг другу. И те и другие не верили в бессмертие души, и те и другие сознательно изгоняли из своей жизни понятие греха, а вместе с ним чувства стыда и совести. Разница была лишь в концентрации кощунства или богохульства. Если Цветаева говорила о душе — "христианская немочь бледная", а её питерская сестра по музам радовалась, что "поэтам вообще не пристали грехи", то молодой Маяковский, по воспоминаниям его киевской поклонницы Н. Рябовой, "снял чётки у меня с шеи и, оборвав крест, надел опять"... Ну сцена прямо-таки из поэмы Багрицкого "Смерть пионерки", в которой умирающая девочка Валя с болезненной жестокостью отстраняет материнскую руку, которая пытается надеть ей на шею золоченый крестильный крестик.

Богоборческий пафос Маяковского всегда восхищал Цветаеву. Недаром она изображала его в стихах как великана-разрушителя (большевика с красным флагом) с картины революционного художника Бориса Кустодиева:

Превыше крестов и труб,

Крещёный в огне и дыме,

Архангел-тяжелоступ,

Здорово в веках — Владимир!

"Превыше крестов" — сказано не случайно...

В 1930 году после самоубийства Маяковского Марина Цветаева создала реквием из семи стихотворений, который не печатался ни в эмигрантской прессе (по православным соображениям), ни в советских изданиях (по соображениям атеистическим).

В этом цикле она попыталась сказать о его самоубийстве всё: "советско- российский Вертер", "дворянско-российский жест", "Враг ты мой родной", но изо всех семи стихотворений меня поразило последнее, состоящее всего лишь из четырёх строчек:

Много храмов разрушил,

А этот — ценней всего.

Упокой Господи душу

Усопшего врага твоего.

И хотя "твоего" — написано у Цветаевой, с маленькой буквы, всё-таки она разглядела в несчастном самоубийце образ Божий.

* * *

Кололись, надирались, отдавались...

А. Вознесенский


Вскоре после революции Ахматову забыли почти на четверть века. Давид Самойлов, поступивший в 1936-м году в легендарный ИФЛИ, писал в 1990-м в предисловии к сборнику её стихотворений:

"Мы, молодые поэты, именовавшие себя "поколением сорокового года" — Кульчицкий, Коган, Слуцкий, Наровчатов, — не числили её в действующей поэзии, а где-то в прошлом, в истории литературы".

Если не считать короткого "политического" воскрешения её имени в связи с докладом Жданова и постановлением ЦК ВКП(б) о журналах "Звезда" и "Ленинград" (1946 г.), она вновь вошла в моду лишь в эпоху "оттепели", во время хрущёвской борьбы с идеологией сталинского социализма и с ожившим во время Отечественной войны по воле Сталина русским православием. Знаменательно, что в эпоху "оттепели" одновременно с Ахматовой была издана и первая в нашей стране книга Марины Цветаевой (1961 г.), в предисловии к которой известный ленинградский блоковед Орлов-Шапиро объявил её не только талантливейшей, но и "антихристианской", поэтессой. К сожалению, не без оснований. Хотя точнее было бы назвать её "еретичкой".

Наверное, потому, что хрущёвская ненависть к религии была близка к ленинско-троцкистской, "дети XX съезда" в фундамент "оттепели" заложили идею восстановления "ленинских норм жизни", на что писатель Олег Васильевич Волков, вернувшийся в конце 50-х годов из ссылки, сказал в разговоре со мной, когда мы сидели в старинном особняке на Кропоткинской, где издавался альманах "Памятники Отечества": "Ленинские нормы жизни! Да при нём этих евтушенок безо всякого суда просто к стенке бы поставили... при Сталине хоть судили!" И, конечно, не случайно, что в конце 50-х годов небольшая компания питерских молодых поэтов (Бродский, Рейн, Бобышев, Найман) были очарованы знакомством с Ахматовой, которая находила в питерских "шестидесятниках" какое-то сходство с тенями и призраками, окружавшими её в молодости.

"В то время она, — как впоследствии писал Анатолий Найман, — интенсивно вспоминала своё начало, возвращалась к обстоятельствам и событиям пятидесятилетней давности, к атмосфере ранней молодости. Дух нашего поэтического поколения, конкретно нашей четвёрки, творческий, жизнерадостный и энергичный, скажу аккуратно и основываясь на несомнительных наблюдениях, напоминал ей об её десятых годах прямыми и непрямыми соответствиями. По некоторым признакам, в частности, по неоднократным сравнениям того, как, например, одевался или вёл себя или реагировал я, с теми или другими друзьями молодости, считаю, что во мне она находила ещё и внешнее сходство с ними. Это подтвердилось, между прочим, через несколько лет, когда Аманда Хэйт, начиная курс лекций о поэзии Ахматовой, выставила перед английскими студентами фотографии людей, так или иначе близких поэтессе, начиная с гумилёвской и кончая моей: ткнув в меня, они запротестовали: "Этот уже был", — и показали на известного персонажа десятых годов".

Кто был "известным персонажем десятых годов", проясняется из воспоминаний Эммы Герштейн: "Анна Андреевна находила у Толи Наймана сходство с Модильяни" (стр. 479). Так что, видимо, не случайно Ахматова сделала своим литературным секретарём молодого питерского поэта; наверное, не случайно и то, что нравы "четвёрки" были недалеки от нравов "серебряной" молодёжи 1913 года, если "невеста Бродского ушла к Бобышеву, а через несколько лет я, после развода Рейна, женился на его жене" (А. Найман. "Великая душа". "Октябрь", 1987 г., № 9). Мода на Ахматову в годы "оттепели" стала хорошим тоном. Помню, как мне, работавшему тогда в журнале "Знамя", было велено Борисом Леонтьевичем Сучковым, моим прямым начальником, познакомиться с Анной Андреевной, взять у неё стихи и напечатать их в журнале. Что я и сделал. До сих пор помню из этой публикации четверостишие, очаровавшее меня:

Ворон криком прославил

Этот призрачный мир,

И на розвальнях правил

Великан-кирасир!

Подражательницы и ученицы Ахматовой в те годы плодились, как грибы: Татьяна Глушкова, Белла Ахмадулина, Светлана Евсеева, Нина Королёва, Светлана Кузнецова, Наталья Бурова из Ташкента... Ирина Семёнова из Орла... А где-то в глухой Вологодской провинции и Людмила Дербина.

Второй раз в истории нашей поэзии Анна Андреевна "научила" женщин, пишущих стихи, "говорить" по-ахматовски. Востребованной в хрущёвскую эпоху почувствовала себя и вдова Мандельштама. "Она много встречалась с диссидентами, особенно с бывшими зэками, и, естественно, была захвачена всей политической атмосферой "оттепели" (из воспоминаний Э. Герштейн).

В русской литературе есть несколько ярких описаний шабаша нечистой силы. Самый первый изображён Александром Пушкиным в романе "Евгений Онегин" и называется он — "Сон Татьяны". Шабаш этот деревенско-патриархальный, и нечисть на нём вся своя, родная: "Моё! — сказал Евгений грозно".

Второй шабаш куда масштабней и принадлежит воображению и перу Михаила Булгакова — это бал Воланда, куда открыты двери самым знатным персонажам из иностранной нечисти.

Третий шабаш, написанный не без влияния булгаковского, но почти затмивший его своей изощрённой дьяволиадой — это шабаш "Поэмы без героя", которая была начата А. А. весной 1940 года и закончена в разгар "оттепели", в 1962 году.

Крик петуший нам только снится,

За окошком Нева дымится,

Ночь бездонна — и длится, длится

Петербургская чертовня...

В чёрном небе звезды не видно,

Гибель где-то здесь, очевидно,

Но беспечна, пряна, бесстыдна

Маскарадная болтовня...

Все главные герои-призраки этой поэмы являются персонажами западноевропейской мифологии, все они одновременно слуги "Владыки мрака" в той или иной форме, продавшие ему душу: Фауст, Дон Жуан, Дориан, Казанова, Калиостро, Саломея, Мессалина... Каждая из этих фигур — олицетворение самых изощрённых и модных пороков человечества. Рядом с ними какой-нибудь наш Вий выглядит патриархальным и "непродвинутым" существом, недостойным находиться в их изысканной компании. А сама создательница поэмы естественно видит себя в роли булгаковской Маргариты, намазанной колдовским зельем и летящей на бал к Воланду:

Словно та, одержимая бесом,

Как на Брокен ночной неслась.

А четвёртый шабаш, может быть самый пошлый и самый шумный, — шабаш "шестидесятников", научившихся всему демоническому у своих старших "акум", "демонов", "лилит" и прочих прототипов петербургского маскарада из Серебряного века. О том, как он проходил в городе Лондоне, в 1964 году мы знаем из воспоминаний поэта Андрея Вознесенского.

Именно он изо всех "шестидесятников" ухитрился одновременно с прославлением Ленина ("Лонжюмо", "Секвойя Ленина", "Уберите Ленина с денег...") отбивать поклоны "сивиллам", "командорам" и прочим деятелям искусства Серебряного века любой ориентации: коммунистической, педерастической, сионистской, атеистической и т. д.

"Тайные мои Цветаевы", "невыплаканные Ахматовы", "Кузмин Михаил — чародей Петербурга", "Люб мне Маяковский — командор, гневная Цветаева — Медуза, мускусный Кузмин и молодой Заболоцкий — гинеколог музы"; "Плисецкая — Цветаева балета", "Ах, Марк Захарович, нарисуйте непобедимо синий завет" (о Шагале), "Лиля Брик на мосту лежит, разутюженная машинами" (это о каких-то парижских рисунках на мостовой). Словом, весь джентльменский набор "серебряновековых" и "революционных" ценностей. Эти достаточно косноязычные, но расчётливо продуманные признания в любви у А. В. совмещались со взятыми напрокат у кого попало — от Маяковского до Емельяна Ярославского — весьма развязными поношениями христианских символов и нравственных понятий: "Чайка — плавки Бога"; "И Христос небес касался лёгкий, как дуга троллейбуса..."; "Нам, как аппендицит, поудалили стыд..."; "Слушая Чайковского мо