В бурунах — страница 12 из 13

Обдумав все это, Селиванов вызвал полковника Панина и сказал:

— Приготовьте новый план овладения селеньем Ага-Батырь…

* * *

Кубанцы, против которых действовали большие силы немцев, все же сумели отбросить противника и продвинулись вперед, прикрывая правый фланг донцов. Это значительно облегчило донцам задачу по овладению Ага-Батырем. Кроме того, по приказу командующего фронтом, казакам придали танковую группу и небольшой авиационный отряд. Снабжение тоже несколько улучшилось, потому что уничтоженные немцами пути были восстановлены.

И снова в степи началась подготовка, которая обычно предшествует большой операции. Снова по всем направлениям устремились автомашины, сотни всадников, навьюченные сеном верблюды, артиллерийские упряжки…

Взятый в плен под хутором Чернышевом штурмшарфюрер Иоганн Эрле, закончив показания о дислокации корпуса «F», сказал старшему лейтенанту Жуку:

— Я вижу, что вы готовитесь к наступлению, и думаю о том, как жестоко мы ошиблись, надеясь на казачество. Ведь мы все рассчитывали на то, что казаки выступят против большевиков. Но теперь я вижу, что мы не поняли душу русского казака и не учли тех двадцати пяти лет, которые сформировали характер новых казаков…

Да, немцы просчитались. Против них сражались сейчас не те придуманные воображением белых эмигрантов казаки, которые, по воле фантазирующих фашистских журналистов, населяли мифическую страну «Казакию», а новые, советские люди, воспитанные новым, советским строем и готовые защищать этот новый строй, не щадя своей жизни.

С особенной силой почувствовал я это, выслушав однажды историю казака-добровольца Парамона Куркина, того самого, который рассказывал о встрече с Ворошиловым. Жизнь Куркина, рассказанная им самим, наглядно раскрыла мне истинное существо того мужества, которым отличались казаки в дни суровых боевых испытаний в бурунной степи.

О Своей жизни Куркин рассказывал в огромной камышовой кошаре, куда были собраны казаки для вручения им орденов и медалей. После вручения наград полковой комиссар Даровский, — он стоял у тачанки, заменявшей в кошаре стол, — обвел взглядом сидящих на соломе казаков и сказал:

— Тут среди награжденных много стариков-добровольцев. Вот я вижу Николая Рыжова из Усть-Медведицкой. Он привел в корпус свою станичную полусотню и сразу отличился в боях за Кагальник, под Ростовом. Дальше, кажется, сидит Недорубов, командир четвертого эскадрона. Он пришел к нам вместе с сыном и сейчас получил высокую боевую награду. Рядом с ним стоит старший сержант Козорезов из Урюпинской… Скоро мы пойдем в наступление, и мне хотелось бы, чтобы кто-нибудь из старых казаков-добровольцев рассказал о своей жизни. Пусть послушают молодые, как жили раньше станичники и как завоевали себе свободу…

Даровский умолк, еще раз окинул взглядом казаков и спросил:

— Ну что, товарищи казаки, кто расскажет?

— Пусть Парамон Куркин расскажет, — закричали казаки, — он Сталина видел, пусть он расскажет…

— Да пусть хорошо рассказывает, время у нас есть, до утра далеко.

Парамон Куркин вышел из темноты, подошел к тачанке, на крыльях которой светились два керосиновых фонаря, снял серую мерлушковую шапку, погладил седеющую бороду и сказал тихо:

— Что ж, я расскажу. Перед боем это, бывает, пользу приносит. А то люди, случается, забывают, как мы жили и как добыли себе волю…

Он сел на козлы, положил шапку рядом с собой и стал рассказывать, негромко и неторопливо, но так, что его слышал каждый сидящий в кошаре казак.

* * *

— Я сам уроженец хутора Логовского, станицы Верхне-Чирской, Второго Донского округа, — так Парамон Куркин начал свой рассказ. — Рождения я семьдесят девятого года, так что мне сейчас шестьдесят три стукнуло. Батька мой жил бедно, было у него семеро детей, а хозяйства — кот наплакал: коровка да пара паршивых бычков. Вот и доводилось ему работать на постройке железной дороги и получать по полтиннику в день. В одна тысяча девятьсот втором году я был взят на действительную службу и направлен в город Ростов, во вторую отдельную казачью сотню…

Куркин погладил ладонью голенище и, усмехнувшись, посмотрел на казаков.

— Как мы жили, про то старики знают. Поднимали нас в казарме затемно, гоняли до одурения, а за любую провинность кнутами пороли. Осточертела мне такая каторжная жизня, и задумал я избавиться от нее. Один мой станичник работал в нашей сапожной мастерской. Спросил я у офицера дозволения и пошел к нему работать. Два года он учил меня сапожному делу, и через него познакомился я с разным ремесленным людом — шорниками, сапожниками, столярами. Жили мы дружно, по воскресеньям сходились пиво пить и гутарить про всякие дела.

А в это время в аккурат проходили рабочие забастовки. В пятом году начались митинги, собрания по всему городу. Одного разу выпивал я у знакомого сапожника, а он говорит мне: «Ничего ты, — говорит, — не знаешь, пойдем, — говорит, — на Темерник, в депо, там увидишь настоящих людей». Скинул я свою казацкую одежину, надел вольную и пошел с тем сапожником на Темерник. Там в депо оратор про большевиков рассказывал и про Ленина говорил, как он хочет всему народу трудовому свободную жизнь дать. Слушал я этого оратора, и глаза у меня на многое открылись. Когда шел в казарму по Садовой улице, патрули забрали меня, повели в четвертый полицейский участок, а оттуда к воинскому начальнику, полковнику Макееву. Он припаял мне двадцать суток гауптвахты и в сотню сообщил. Там сделали в моих вещах обыск, но ничего не нашли. Много рабочих в те дни повесили, а много в тюрьмы позабрали. Сотня наша стреляла из пушек по Темернику, и начальство хвалило наших дураков за усердие…

Шестого января в девятьсот шестом году заиграли старым казакам сбор к отходу, то есть, значит, стали домой отпускать. Выдали нам денег по четыре рубля двадцать пять копеек и отправили по домам. Прибыли мы в окружную станицу Нижне-Чирскую, там нас всех построили на улице в конном строю. Подъехал к нам генерал Житков, поздравил с домами, а потом вдруг говорит: «Есть, — говорит, — среди вас казак Парамон Куркин, он, — говорит, — с ростовскими бунтовщиками путался». Сказал это генерал Житков и кричит: «Куркин, ко мне!» Ну, выехал я из строя, а он давай меня страмить. «Ты, — говорит, — такой, сякой, присягу царскую нарушил и сволочам другом стал, теперь, — говорит, — тебе не будет прощения…» После, когда казаков собирали на усмирение посылать, меня не взяли — ненадежный, говорят…

Ну вот, пришел я на свой хутор. Отец и мать у меня были староверы; как увидели, что я бороду сбрил, плеваться стали. Мать миску после меня мыла и все попрекала — нечистый дух. Пришлось отпустить бороду…

Казаки засмеялись. Куркин тоже засмеялся, погладил свою роскошную седую бороду.

— В ту пору я и оженился, — продолжал он. — Взял себе хорошую девку Прасковью Леонтьевну. Пожили мы немного, ребенок народился, трудно стало. И пошел я работать гуртовщиком к купцу Ерофицкому, так от весны до осени в степу жил.

В девятьсот десятом году назначен был передел станичной земли. Земля у нас давалась молодым с восемнадцати годов, а то атаманы порешили давать с пяти годов, а на девчонок ничего. А у нас был, скажем, казак Лаврен Попов, имел семеро дочерей и сидел на одном земельном пайке. Иногородние тоже ничего не получали, с голоду пухли. Вот я и выступил на станичном сборе, хотя и был неграмотный. «Это, — говорю, — собаке под хвост такой передел! Землю надо делить подушно и иногородним дать хоть по клочку земли». Станичный атаман Золотов шумит до меня: «Видали, какой дурень? Кажному казаку сына надо на службу справлять, коня ему купить, а девчонке на черта помощь?» Озлился я и говорю: «Мы уже это видели! На хуторе нас присягало сто семнадцать человек, а коней привели только семнадцать. Сто человек замахляли своих коней». Золотов накричал на меня и оштрафовал за бунтарство. После взяли у меня самовар и сюртук новый, продали за двенадцать рублей. Так на этом сборе наше дело и не прошло. Вернулись мы из станицы и раскололи свой хутор надвое: одних подбили на то, чтобы землю по-божески делить, а другие за атаманов и богатеев тянули.

Нас троих — Михайлу Лагутина, Леона Рябухина и меня — хуторяне выбрали доверенными лицами, чтоб, значит, идти до окружного атамана правды искать. Поехали мы до генерала Филенкова, вот добрались до его квартиры и просим денщиков, чтоб доложили атаману. Долго нам отказывали, потом взяли у нас пять целковых за труд и доложили. Выходит атаман на крыльцо, на нем штаны с широченным лампасом, а на ногах белые шерстяные чулки. Сам весь надутый, сердитый. «Чего вам?» — спрашивает. Стал я ему докладывать, что так, мол, и так, мы ходоки с хутора Логовского, насчет неправильного передела земли жалуемся. Взял генерал у меня из рук пакет, зажал его в кулак да как шарахнет меня кулаком по морде, аж искры из глаз посыпались…

— Хо-хо-хо! — захохотали казаки в кошаре.

— Знаем мы эти дела!

— На это они здоровы были!

Куркин переждал, пока утихнет смех, и заговорил задумчиво:

— Ну вот… Рассек он мне губу, потом еще раз вдарил и кричит: «Вон отсюдова, мерзавцы! Приказываю явиться вечером, в семь часов!» Поклонились мы атаману и пошли по улицам, чтобы до вечера время скоротать. Зашли в аптеку, там мне бабочка угольком каким-то губу присыпала, перевязала меня и одежу от крови отмыла. Приходим мы вечером к атаманскому дому, и впущают нас в комнаты. А в комнатах офицеров полно — всякие там полковники, есаулы, сотники. Атаман сидит в кресле, как индюк надулся. Пристав Корнеев — он меня знал — обзывается до меня: «Что это у тебя, Куркин, голова перевязана?» Я говорю: «Больной, господин пристав». А тут в аккурат атаманша вышла, желтым вязаным петухом самовар накрыла и говорит приставу: «Это, — говорит, — казачок от его превосходительства подарок получил…»

Поглядел, значит, атаман на нас и говорит, в землю глядя: «Ступайте, мерзавцы, на свой хутор и бумагу мою до станичного атамана занесите, пущай делит землю, как все казаки согласны будут». «На этот раз, — говорит, — я вам уважил, но ежели вы, — говорит, — еще тут появитесь, так я вас, как собак, постреляю…» Поехали мы на хутор и радуемся, что землю народ получит.