— Так точно, господин советник. Северная часть Сталинграда в наших руках. Наша авиация беспрерывно бомбардирует центр города, переправы через Волгу. Вечером, по всей вероятности, получим сообщение о падении Сталинграда. Серьезный успех под Новороссийском, наступление на Крымскую и Темрюк идет по плану.
— У нас отличный повод открыть бутылку шампанского, капитан!
Штрикфельд предчувствовал, что разговор обязательно закончится шампанским, — он знал этих господ из министерства иностранных дел: поговорят, пусть даже о пустяках, а потом обязательно пробки в потолок. Это у них вроде как наследственное, поскольку сам герр Иоахим фон Риббентроп имеет прямое отношение к виноторговле.
Хильгера словно подменили: мил, любезен.
— Как это у вас, у русских: «Делу время, потехе час»?
— Вы отлично говорите по-русски, господин советник.
— Ваше здоровье, господин Власов. Я долго жил в Москве, Андрей Андреевич. Был советником в нашем посольстве. Искренне жалею, что мы раньше не встретились. На приемах всегда бывало много ваших военных. Вы немецкий знаете?
— Крайне слабо. Точнее, не знаю совсем. Когда-то в семинарии проходил греческий, латынь…
— Прелестное шампанское, генерал. Ваше Абрау-Дюрсо нисколько не хуже французского. Я нахожу, что ваше, особенно полусладкое, просто шедевр. Капитан, а что, если мы еще бутылочку, как это по-вашему, Андрей Андреевич, по-русски: дербалызнем?
Если бы мертвые могли говорить!
Встал бы из гроба ломакинский мужик Андрей Власов со своей старухой.
Жаден был старик! Крепко деньгу любил. Всю жизнь копил. Всю жизнь землю прикупал, за грош обидеть мог кого угодно — жену, свата, кума.
В долг давать — давал, да брать боялись, разве что по крайней необходимости: не вернешь в срок — из горла вынет, со всеми процентами, да еще и ославит. Как-то на фоминой неделе жена подала нищему гривенник. Ей перепутать ничего не стоило, поскольку старик ей деньги в руки почти что не давал. Догнал Власов прохожего за околицей, отобрал серебряную монету, дал семишник. И это на фоминой, когда родителей положено поминать с чистой совестью!
В петров пост убило молнией у Власовых корову. Люди как в этом случае поступают? Увозят подальше и зарывают поглубже, чтобы волков не соблазнять. А Власов скорее за нож. И прирезал мертвую-то! «Ничего, съедим!» Кабы сам со своей семьей ел — твое дело, хоть ежей ешь! А он мясо в продажу пустил. И хоть по дешевке, все равно никто не польстился.
Жаден был старик, кого угодно мог обидеть за полушку, но если бы встал он из гроба и узнал бы, что сын его Андрей с врагами распивает и такие разговоры ведет, — проклял бы!
Воскликнула бы в ужасе мать:
«Вымолили у господа бога сыночка!»
Рождались все девочки — одна за другой. А муж злился, орал: «Кому я дом, имущество передам? Зятьям? Мне сын требуется!» И ходили — ходили на богомолье: к Сергию Радонежскому, падали на колени перед Иверской и Казанской иконами божией матери, во Владимире целовали на коленях мощи князя Андрея Боголюбского, поклялись, что назовут сына Андреем. Муж сказал: «Бог с ним, с хозяйством! Родишь сына — отдам в попы».
«Поди разберись, кто мой хозяин? Штрикфельд заверяет — верховное командование. Тогда почему Берлин прислал его — офицера гестапо? При чем тут отдел пропаганды? Как проверишь, если, кроме капитана, я никого не вижу? Хильгер не показывается. Прислал на память два экземпляра моего обращения к советским войскам, внести еще поправки, даже не показали предварительно! Много они про евреев мне подсунули, перебрали. И подарок прислали — „Майн кампф“ и альбом с репродукциями Дрезденской галереи. Оказывается, Сикстинская мадонна у них. Я почему-то думал, что она у папы римского… Сегодня буду говорить с Штрикфельдом всерьез. Кто я, господин капитан? Если я заключенный, тогда вы мне так и скажите, я буду знать и вести себя соответственно. А кто же я на самом деле? Кто? Сволочи, не могли эту самую „Майн кампф“ подарить на русском языке — почитал бы с удовольствием… Интересно, что на фронте? Сдадут наши Сталинград или не сдадут? Наши! Кто теперь для меня наши? Что про меня говорят?.. А ведь для меня, пожалуй, лучше, если Сталинград не сдадут. Если сдадут, тогда немцы совсем одуреют от победы и пошлют меня ко всем чертям. Могут просто пристукнуть. Сны нехорошие вижу. То ворон каркает на крыше — к покойнику в этом доме, петух головой трясет — к беде, передний угол трещит — несдобровать хозяину… Впрочем, какой я теперь хозяин и что снам удивляться: каково живется, таково и снится!.. Ах, Штрикфельд, Штрикфельд! Лиса! Все одно и то же: „Пока из Берлина ничего нет!“ А почему из Берлина? Ставка здесь, в Виннице! При чем тут Берлин? Хитрят, сволочи. Не такого я ожидал!..»
Штрикфельд в новом мундире. Вошел, как всегда, не спросив разрешения. Власова это коробило: не привык к такому обращению, но разве что скажешь?
— Гутен морген, герр генерал!
— Доброе утро, господин капитан!
— Почему такой хмурый, господин генерал? Что случилось, Андрей Андреевич?
Штрикфельд всегда так: официально «господин генерал» и тут же сердечное — «Андрей Андреевич». Иезуит!
— Я хотел поговорить серьезно, господин капитан. Мое длительное бездействие…
— Кончилось, Андрей Андреевич, кончилось! Сегодня едем в Германию. В Берлин. Решено создать «Русский комитет». Ну, а раз комитет, следовательно, должны быть и глава, и члены. Побываем в лагерях для военнопленных. Будем приглашать желающих. О чем же вы хотели говорить со мной, господин генерал?
— Необходимость отпала. Когда отбываем?
— Через два часа.
— Конечно, самолетом?
— Самолетом — фью, и ничего не увидите. Поездом. Для вас будет удовольствие посмотреть Германию. Должен вам сказать, немецкая земля красива, благоустроенна.
Власов обиженно молчал. Почему Гитлер не торопится увидеть его лично, посоветоваться с ним? Ведь он не какой-нибудь рядовой, а как-никак генерал-лейтенант, и не в плен взят, а сам пришел…
Берлин
Раздражение не проходило и в поезде.
«Черт бы их взял, эти немецкие вагоны! В купе шесть человек, не полежишь — сиди, словно идиот! Выдумали — спать сидя! Не могли специальный вагон прицепить, чтобы по-людски. Как будто командующие армиями переходят к ним каждый день! Единственный случай, а они…»
Не понравились и спутники — чванливые. Даже со своими и то разговаривать не желают. Спросили Штрикфельда, видимо, о нем, потому что уставились бесцеремонно, а потом отвернулись, словно он и не советский генерал-лейтенант, а неопределенная личность или вещь.
И гестаповец примолк. Уткнулся носом в газету. Стыдится при соотечественниках расположение выказывать?
«А этот толстомордый все время то на меня, то на свой портфель из желтой кожи, распухший, как супоросная свинья. Боится, как бы я не спер, что ли? Вот тип!..»
Из соседнего купе слышны смех, громкие разговоры. Власов, проходя в туалет, заметил — пьют. Наверно, в отпуск господа офицеры.
Заскочил официант в белой курточке, пригласил обедать. Штрикфельд выбрал время — восемь вечера. «Не мог, дьявол, пораньше?» Толстомордый и еще один, с обожженным лицом, пошли в вагон-ресторан.
«Интересно, возьмет он портфель? Взял. Видно, и правда за жулика меня считает… Поспать бы… Некуда ноги девать».
Штрикфельд нажал кнопку — кресло слегка опустилось, задремал. Ноги так вытянул, что, кто бы ни выходил из купе, должен был запнуться. «Караулит, гад!»
Власов встал — хоть немножко постоять у окна в коридоре, размять окаменевшее тело.
— Куда, Андрей Андреевич?
— Постою, посмотрю.
— Пожалуйста, пожалуйста, господин генерал.
Есть хочется. Слава богу, восемь часов. В вагоне-ресторане ни души, все уже давно пообедали. Ну и обед! Подали гороховый суп и картофельные котлеты. «Воняют! Что они их, на машинном масле жарят?»
В Берлин приехали затемно.
И прямо из вагона в убежище. «Хауптштадт дес рейхес» — столицу рейха — бомбили.
Напротив Власова сидела на скамейке пожилая немка с хищным носом, очень нервная; ее ястребиные глаза беспокойно бегали — кого-то искала. Между колен зажат спортивный рюкзак, из кармана торчит бутылка содовой с фарфоровой пробкой. У самого входа, не решаясь пройти дальше, жались двое парней в вылинявших советских гимнастерках со знаком «ОСТ» на правой стороне груди. На деревянном полу стояла узкая длинная корзина с двумя ручками, покрытая чистой салфеткой, от корзины вкусно пахло копченостями.
Позднее других в убежище пришли спутники по купе — толстомордый с портфелем и его сосед со следами ожогов на лице. Оглядевшись, толстомордый строго заговорил с немцем в длинном синем халате, стоявшим возле корзины.
Немец в халате приподнял салфетку — показал на сосиски, быстро заговорил. Толстомордый замолчал, примирившись с тем, что рядом с ним двое русских.
Власов тихо спросил Штрикфельда:
— Русским нельзя заходить в бомбоубежище?
Капитан ответил уклончиво:
— Прямого указания в инструкции нет.
И добавил:
— Они с ценным грузом…
Парни в гимнастерках с молчаливым сочувствием посматривали на пленного генерала.
Вбежала девочка лет четырнадцати, в пижаме. К ней бросилась пожилая немка. Сначала обняла, потом с размаху ударила по лицу и потащила к своему месту.
Зенитки били совсем рядом, послышался взрыв, другой.
Громыхнуло над головой. Немка совала девочке в уши ватные тампоны. Внучка крутила головой, не давалась…
В убежище, и без того набитом до отказа, стало душно, а дверь все хлопала и хлопала, впуская людей, — очевидно, пришел еще поезд.
Все внезапно стихло, налет закончился. Все оживились. Часто слышалось слово «Паноптикум». Кто-то сообщил последнюю новость — разрушен «Паноптикум».
Штрикфельд опечалился:
— Это в «Пассаже» на Фридрихштрассе. Я вам покажу, мы поедем мимо. Очень жаль…
Наконец начали выпускать. Первой сорвалась с места со своим рюкзаком пожилая немка. Она яростно прорывалась вперед, таща за руку внучку. Бабушка вдруг остановилась, вытащила у внучки из ушей тампоны. Начался смех. Смеялись все, улыбался даже толстомордый. Штрикфельд, смеясь, перевел, что говорила немка: «Ты хитрая! Когда я тебя браню, ты никогда не вынимаешь свои затычки».