ана.
Как ни тяжело было войскам Лукина сдерживать немцев, все же 19-я армия на своем участке отбила все атаки.
Ночью Лукину стало известно о положении, сложившемся на Резервном фронте. Войска 4-й немецкой армии и танки армии Геппнера стремительно вышли на линию Мосальск — Спас-Деменск — Ельня. Можно было предполагать, что танки Геппнера от Спас-Деменска повернут на северо-восток, к Вязьме, чтобы западнее города соединиться с танками Гота.
Этот замысел немцев совершенно точно определился к утру, 4 октября над армией Лукина, над дивизиями 16-й и 20-й армий нависла угроза окружения. В такое же положение попала и 32-я армия Резервного фронта.
Пятого октября стояла отвратительная, мерзкая погода: дул холодный ветер, шел не то дождь со снегом, не то снег с дождем. В окопах, ходах сообщений под ногами хлюпала грязь.
Лукин на рассвете, по пути на командный пункт одной из своих дивизий, увидел, как худые, со втянутыми боками лошади с трудом тащили по вязкой дороге пушки — артдивизион перемещался на новую позицию. Молодой солдат в стеганке, в коротких, залепленных грязью сапогах шел перед лошадью задом и ласково просил: «Н-но, милая, ну еще, еще!»
Лукин глянул на батарейцев — мокрых, измученных, помогающих лошадям вытаскивать из густой грязи орудия, и горько подумал: «Эх, машин бы нам побольше, вездеходов…»
А дождь все шел и шел.
Лукин знал о потерях, понесенных армией за дни немецкого наступления. Он знал, сколько солдат и офицеров убито, сколько ранено. Когда ему докладывали об убитых, Лукин всегда слушал молча — он понимал, что война есть война, и человеческие жертвы неизбежны, и сам он не застрахован от смерти. И все же каждый раз, слушая доклад, он думал: все ли он как командующий сделал, чтобы убитых было меньше?
В эти дни Лукина больше всего беспокоила судьба раненых, а их было много, они лежали на полу в колхозных хатах, в овинах, школах, сельсоветах, церквах — везде, где была крыша. В деревушке из пяти домов — Лукин так и не мог вспомнить потом ее названия, скорее всего это какие-нибудь Выселки или Новые Дворики, — во всех пяти хатах на полу, на лавках, на печках лежали раненые. В одной хате раненый лежал на длинном столе. Странно было видеть возле его замотанной полотенцем неподвижной головы глиняный обливной горшок. Рядом на дырявой клеенке лежала деревянная ложка.
Из жителей деревушки остались только двое — старуха, повязанная, как монашка, в черный платок, и ее внук лет двенадцати. Пустой правый рукав рубашки у мальчика был пришпилен английской булавкой. Старуха, подав Лукину ковш с водой и заметив, что генерал посмотрел на внука, охотно объяснила:
— Добаловался. Все им надо. Схватить где-то успел, а бросить вовремя не сумел.
Все пять домов, а раненых в них было больше ста, обслуживала — она так и сказала: «обслуживаю» — военврач Елизавета Ивановна Сердюкова, лет сорока, маленького роста, с большими голубыми глазами на круглом добром лице.
Помогали ей две девушки-санинструкторы да бабка однорукого внука.
— Ходячие у вас есть? — спросил Лукин.
— Нет, — ответила Елизавета Ивановна. — Все, кто ходит, ушли. Боятся тут оставаться.
Лукин хотел спросить: «А вы разве не боитесь?» — и не спросил. Боялись или не боялись врач и санинструкторы — это, в конце концов, было не главное. Самое главное, что они не ушли и, как могли, ухаживали за ранеными.
— С перевязочными материалами плохо, — озабоченно сказала Сердюкова. — Все, что нашли в хатах: полотенца, наволочки, — все истратили. И медикаменты кончились.
Лукин ничего не ответил, не нашел слов — слишком серьезна обстановка, чтобы произносить какие-либо слова утешения.
К врачу подошла, плача, санинструктор.
— Что случилось? — спросил Лукин.
Девушка ответила не ему, а врачу:
— Подполковник Орехов умер, Елизавета Ивановна.
Сердюкова молча пошла к хате. Сделав несколько шагов, она повернулась и сказала:
— Извините, товарищ генерал.
— Это ее подруги, Татьяны Павловны Ореховой, муж, — объяснила санинструктор. — Татьяна Павловна вчера умерла, она тоже врачом у нас работала.
— Как вас зовут? — неожиданно для себя спросил Лукин. После, вспоминая этот разговор, Лукин понял, почему задал этой высокой красивой девушке с заплаканными черными глазами такой ненужный вопрос, — он в ту минуту почувствовал себя виноватым за всех раненых, лежащих, по сути дела, без всякой помощи, за смерть подполковника Орехова, его жены, за все тяжелое, что происходило в его армии, даже за то, что еще сильнее припустил дождь.
— Лена, — совсем по-штатски ответила девушка и, спохватившись, добавила: — Елена Мордвинова, товарищ генерал. — И добавила через секунду: — Лейтенант, санинструктор.
Она стояла с непокрытой головой. Капли дождя падали со лба на щеки, смешивались со слезами, она их не вытирала, видно стеснялась, держа руки по швам.
А дождь все шел и шел.
Генерал вошел за Леной в крайнюю избу. В сенях на полосатой домотканой дорожке лежал мертвый. Лицо его было прикрыто куском окровавленного полотенца. Лукин шагнул осторожно, словно он шел не мимо мертвого, а мимо усталого, уснувшего человека и боялся его разбудить.
Все, кто еще мог поворачиваться и смотреть, повернули головы, молча смотрели на генерала. Никто ничего не спросил, только когда Лукин взялся за темную железную скобку двери и пригнул голову, чтобы выйти, кто-то хрипло произнес:
— Пропадем, товарищ генерал? Или как?..
Понимая, что люди ждали только тех слов, которые им в эту минуту важнее всего, Лукин ответил:
— Постараемся отправить вас в тыл. — И, не желая обманывать людей, попавших в беду, добавил: — Постараемся. Но вы знаете, как трудно.
— Знаем, товарищ генерал! Очень даже хорошо знаем. К немцам попадать неохота… Скажите, товарищ генерал, Москва не сдана?
— Что вы, голубчик! — искренне удивился Лукин. — Как же это можно?!
…Рытье траншей, похороны убитых, перемещение артиллерии на другие позиции, заботы о боеприпасах и медикаментах — это и многое другое составляло содержание фронтовой жизни, потому что, в конце концов, это все же была жизнь: невероятно трудная, полная лишений, опасностей — но жизнь!
И она подбрасывала Михаилу Федоровичу Лукину десятки вопросов, важных, срочных, требующих немедленного решения. Но один вопрос, самый главный, жизненно важный, занимал все его мысли: как сделать, чтобы армия сохранила боевую целостность, чтобы не потерялась связь со своими частями, со штабом фронта, чтобы не допустить расчленения армии противником? Все это сводилось к простым, слегка отдающим канцелярским душком словам — «не потерять управление». Вот эти три таких обычных, простых слова и были главными для генерала Лукина.
Сталкиваясь с проблемами, которые когда-то, в далекие теперь мирные годы, на учениях (а это все ушло в очень далекое прошлое — казалось, прошло не четыре месяца, а много лет) представлялись легко разрешимыми, Лукин думал: «Гладко было на бумаге, да забыли про овраги, а по ним ходить…» И вспоминал не только чужие, но и свои ошибки и просчеты.
И как ни трудно было поддерживать часто прерывающуюся связь со своими частями и со штабом фронта, все же штаб 19-й армии и командующий сохраняли и осуществляли управление войсками, отражавшими атаки немцев. И хотя самый трудный вид боя — отход, а он труден и опасен потому, что, отступая, можно на своих плечах нести противника за собой, отход войск 19-й армии совершался организованно, без паники. Тащить противника на своих плечах здесь, под Вязьмой, было особенно опасно — он рвался к Москве.
Седьмого октября утром в тылу армии на высоком берегу реки Вори, где проходило шоссе Вязьма — Ржев, разведка обнаружила немецкие танки. Это были танки 7-й дивизии 3-й танковой армии Гота, совершившие глубокий прорыв на соединение западнее Вязьмы с дивизиями 4-й танковой армии Геппнера с целью окружить наши войска.
Если бы в руки Лукина могло попасть донесение командира 7-й танковой дивизии немцев: «Натиск Красной Армии в направлении Сычевки такой сильный, что я ввел последние свои силы. Если этот натиск будет продолжаться, мне не сдержать фронта и я буду вынужден отойти».
Но даже если бы советское командование знало, что немцы уже выдыхаются, армия Лукина и войска других армий, сражавшихся под Вязьмой, сделать больше того, что они уже сделали, не смогли бы — они были обескровлены беспрерывными боями, у них кончались боеприпасы, люди падали просто от усталости.
И все время шел и шел дождь…
Рядовой ополченского батальона Феликс Мартынов, захвативший в плен обер-лейтенанта Экснера, обещанной полковником Масловым медали получить не успел…
На войне происходят события, разные по своей значительности. Об одних потом историки напишут целые тома, о других даже и не упомянут нигде, разве только после войны бывалый солдат, воротясь домой и сидя летним, тихим вечером на завалинке с другом-фронтовиком, вспомнит:
— А вот у нас был случай…
Но независимо от масштаба той или иной операции, от значимости для общего хода, в каждом из них участвовали люди, и для них эта операция — будь то прорыв неприятельского фронта и выход армии на оперативный простор, или бой за высоту, или взятие населенного пункта из семи домов — всегда событие очень важное, иногда последнее в их жизни.
И в любом, даже самом малом деле на войне — всюду нужно умение, храбрость, воля к победе и твердость характера, а самое главное, любовь к своей Родине, которая по-настоящему воодушевляет на подвиг, дает ясное понимание того, что если и придется погибнуть, то за правое дело.
Вот об этом — о том, что всякий подвиг во имя Родины священен, о любви к Родине, к народу, к партии и вел разговор политрук Александр Сергеевич Соломенцев с красноармейцами 2-й роты ополченского батальона.
Удивительный человек был политрук Соломенцев — уже немолодой, лет за сорок пять, коммунист, вступил в партию, когда войска Михаила Фрунзе готовились к штурму Уфы, — в июле 1919 года. И тогда, оказывается, было принято вступать в Коммунистическую партию перед боем и писать заявление: «В случае чего считайте меня партийным».