В час, когда взойдет луна — страница 10 из 158

* * *

Джинсы, курточка и хвостик шли Гренаде куда больше, чем наряд проститутки-любительницы, но что-то оставалось у нее на лице и в фигуре такое, что не смывалось вместе с косметикой и не снималось с одеждой. Какое-то такое нарочито разбитное выражение, какая-то разухабистость в позах, принимаемых на фоне Музея Войны и монтирующегося помоста для казни. Видно было, что ей до смерти хочется выглядеть «правильно», и поэтому она топырит попку, выпячивает грудки и дует губки.

Они с Энеем уже изображали парочку — во время первичной рекогносцировки, когда Эней объяснял ей на местности боевую задачу. Уже тогда у него возникло ощущение, что его кадрят. Теперь оно сменилось уверенностью. Только этого еще не хватало. И так все плохо.

Так что Энею не составляло никакого труда уделять объекту больше внимания, чем напарнице, а вот выглядеть заинтересованным было сложнее. Он тоже переоделся — в синие джинсы и свободный свитерок. Страйдер исчез, на его месте появился студент, немного сутулый (наклеенная на грудь от плеча к плечу полоска медицинского пластыря) и с не очень уверенной походкой (салфетки в носках ботинок).

Лицо только слегка не соответствовало образу влюбленного студиозуса — слишком мало выражений. Гренада не могла дождаться, когда же дело будет сделано и можно станет расслабиться. А пока они прошлись от Музея Войны к набережной через парк по широкому спиральному спуску и сделали несколько панорамных снимков. Уже смеркалось, но они всё успели.

Музей Войны построили ещё в двадцатом веке, когда процветал культ героической победы советской империи над нацистским Рейхом. Тогда там располагалась диорама, прославлявшая героизм советских воинов. Столетие спустя, когда управились с последствиями войны куда более бессмысленной и кровопролитной, его превратили просто в Музей Войны, и разместили там новую диораму, обличающую ужасы «бойни народов». Со стороны центральной улицы музей выглядел обычным старым административным зданием, облицованным плитками ракушечника, с двумя рядами широких окон по фасаду. А со стороны парка круглился глухой выступ на весь торец. В этой-то части здания и находилась диорама с изображением черного, промороженного Екатеринослава, голодных толп, вооруженных банд и чумных кордонов.

По обе стороны от выступа располагались широкие площадки, раньше на них стояли древние пушки и реактивная установка, но сейчас их там не было: увезли на реставрацию. Помост ставили прямо напротив круглого торца.

С левой стороны стена была в лесах — старое здание опять ремонтировали. Сколько Эней его помнил, там вечно что-то чинили. Древний бетон крошился, его цементировали заново современными пластифицирующими составами, меняли проржавевшие рамы огромных окон или облицовку из крымского ракушечника.

Эней купил мороженое, и они с Гренадой, не спеша, зашагали по мосту на Монастырский остров. Монастырь там стоял ещё до коммунистов, а потом — короткое время после коммунистов, до Войны и Поворота. Сейчас над деревьями возвышались голова и плечи доктора Сесара Сантаны. Городская легенда гласила, что раньше вместо Сантаны стоял Шевченко.

— А тут раньше был памятник Тарасу Шевченко, — Гренада словно отозвалась на его мысли. — Его хотели перенести в парк Глобы, но когда снимали с постамента — он сорвался с крана и разбился. Про это ещё стишок есть…

— Дiти мої, дiти мої, скажiть менi — за що? Чим та срака мексиканська вам вiд мене краща?[14] — проговорил Эней. — Я слышал эту историю… Бывал здесь раньше.

— Знаешь, — сказала Гренада, — ты совсем не такой, как о тебе рассказывали.

— Это случается.

Гренада не знала, о чём ещё заговорить, и надолго умолкла. Они вошли в парк, Эней взял билеты на колесо обозрения. Уже безо всяких рабочих целей — просто хотелось посмотреть на свой сумеречный город в огнях.

Он сбежал из дома в тринадцать лет и с тех пор в Екатеринославе не бывал ни разу. В памяти осталась река, огромная и добрая, целый лабиринт затонов и островов, по которым отец катал его на водном мотоцикле; канатная дорога, длинный песчаный пляж, ловля окуней на «самодур», раскисший снег, липнущий к лыжам в балке, — здесь были теплые зимы… И вот сейчас он смотрел на город — и не чувствовал его своим. Это был один из многих городов Восточной Европы, где ему предстояла акция — тоже одна из многих.

Может, оно и к лучшему…

— А тебя не косит убивать человека? — прервала его раздумья Гренада.

— Да мне уже приходилось. Косит, конечно. Но они знали, что делали, когда нанимались в охрану к варкам.

— Я не про охрану. Ты понимаешь, про что я.

Эней понимал. Он был, пожалуй, единственным, кто принял предложение Ростбифа с ходу и не раздумывая.

— Газда через три дня станет варком, если мы ему не помешаем. Он согласился есть людей. Ему не угрожали, не запугали смертью — он ради этого делал карьеру. Людоедов — давить.

— Что, если всех перестрелять, никто не захочет идти в варки?

— Призадумаются.

Эней сомневался. Он очень сомневался и о многом догадывался, но не все мог Гренаде рассказать, поэтому чувствовал себя очень неловко.

— Ну, может быть… — Гренада сказала это только для того, чтобы поддержать разговор. Ей было и страшновато, и безумно интересно. Это было дело — не то что листовки подкидывать или информашки писать. А с другой стороны — послезавтра её, может, уже не будет на свете… Как ни странно, эта мысль не бросала её в дрожь — наоборот, приподнимала.

— Главное, — сказал Эней (колесо прошло точку апогея и начало спуск), — во всем слушайся Ростбифа. И оставайся в живых. Это самое трудное.

Слова были как из романа. Ростбиф Гренаде совершенно не понравился, но если попасть на настоящую работу значило подчиняться ему, придется подчиняться.

— А знаешь, про тебя такие слухи ходят, даже в нашей тьмутаракани. Говорили, что ты полный отморозок, а ты нормальный парень.

Эней подал ей руку, помог сойти с колеса.

— Поехали домой. Завтра рано вставать.

* * *

Это была её квартира. Бабкино наследство. Светлана поселилась тут, ещё когда баба Лиза была жива и ходила сама. Сбежала от матери.

Мать пилила, требовала зубрить, сидеть носом в комп, чтобы потом поступить в институт, найти карьерную работу, попахать там и выслужить чипованую пластиночку на цепочке — иммунитет. Светлане было на пластинку наплевать. Она была сообразительная девочка и, когда ей хотелось, могла хорошо учиться. Но ей было скучно и неинтересно в школе. Будущее представало серым, расписанным до буковки — и вроде бы так было правильно, но Свете хотелось чего-то ещё. Она читала книжки под партой. Сначала было интересно, потом она обнаружила, что они все похожи. Перешла на моби — тоже все одинаковое. Бабка, когда приходила к ним с матерью в гости, ворчала, что старые фильмы были лучше. Мать начинала возражать, они ссорились, мать кричала: «Да что вы, мама, цепляетесь за всякое старье!» Бабка хлопала дверью, уходила. Потом мать ей звонила, мирились — до следующей ссоры.

Мать работала в большом универмаге, товароведом. Бабка, пока на пенсию не вышла, была медсестрой в больнице. Всю жизнь там отпахала. Когда Светкины бесконечные тройки и легкомыслие доставали мать, та начинала кричать, что непутевая дочка всю жизнь будет вламывать, как бабка — и разве что деревянную блямбу в ухо заработает. Дочка это пропускала мимо ушей. Бабкины рассказы про работу ей нравились. Там было что-то… настоящее. Когда даже любимые рактивки стали вызывать скуку, Светка совсем расстроилась. Ей было пятнадцать, она ходила на танцы, потом девчонки гуляли с мальчиками, были первые поцелуи, первые обжимания, первый торопливый секс… сначала расписуха, но скоро тоже приелось. Да и пацаны все стали не такие, как в детстве, когда гоняли в казаки-разбойники, не поговоришь запросто. Взрослеть не хотелось, хотелось назад, строить компанией волшебные страны, читать «Маугли», играть в «штандер» и гонять на велике.

Как-то шла домой из школы кружным путем, забрела во двор библиотеки. Там валялась куча старых, ветхих, по листкам рассыпавшихся книг — списывали. Вытащила из кучи толстый том без обложки, без первых страниц, раскрыла на первом попавшемся месте…

«— Но молю вас, сударь… — продолжал Арамис, видя, что де Тревиль смягчился, и уже осмеливаясь обратиться к нему с просьбой, — молю вас, сударь, не говорите никому, что Атос ранен! Он был бы в отчаянии, если б это стало известно королю. А так как рана очень тяжелая — пронзив плечо, лезвие проникло в грудь, — можно опасаться…

В эту минуту край портьеры приподнялся, и на пороге показался мушкетер с благородным и красивым, но смертельно бледным лицом.

— Атос! — вскрикнули оба мушкетера.

— Атос! — повторил за ними де Тревиль.

— Вы звали меня, господин капитан, — сказал Атос, обращаясь к де Тревилю. Голос его звучал слабо, но совершенно спокойно. — Вы звали меня, как сообщили мне товарищи, и я поспешил явиться. Жду ваших приказаний, сударь!

И с этими словами мушкетер, безукоризненно одетый и, как всегда, подтянутый, твердой поступью вошел в кабинет. Де Тревиль, до глубины души тронутый таким проявлением мужества, бросился к нему.

— Я только что говорил этим господам, — сказал де Тревиль, — что запрещаю моим мушкетерам без надобности рисковать жизнью. Храбрецы дороги королю, а королю известно, что мушкетеры — самые храбрые люди на земле. Вашу руку, Атос!

И, не дожидаясь, чтобы вошедший ответил на это проявление дружеских чувств, де Тревиль схватил правую руку Атоса и сжал её изо всех сил, не замечая, что Атос, при всем своем самообладании, вздрогнул от боли и сделался ещё бледнее, хоть это и казалось невозможным.»

…и пропала. Она дочитала до конца главы прямо там, присев на бордюр рядом с кучей книг. Читала бы и дальше, да подошла пожилая библиотекарша, помнившая Светку ещё с тех пор, как та ходила сюда чуть ли не через день.