Что толку думать теперь о том, чего не нужно было делать…
Запах беды настиг его издалека. Запах гари, запах железа, запах смерти. У торца Китайской стены мигали синим милицейские и пожарные машины, из окон квартиры на втором этаже валил дым — из окон их квартиры…
Конечно, за линией оцепления толпились зеваки. И, конечно, где-то среди них крейсировал варк, сканирующий эмоции. Поэтому Эней пошел туда медленно, на ходу читая про себя:
«О музо, панночко Парнаська!
Спустись до мене на часок;
Нехай твоя научить ласка,
Нехай твiй шепчеть голосок,
Латинь к вiйнi як знаряджалась,
Як армiя їх набиралась,
Який порядок в вiйську був…»[17]
И дальше, дальше, дальше, не давая проскочить ни единой эмоции, ни единой мысли, лишь бесстрастно фиксируя то, что видят глаза и слышат уши.
Глаза видели кровавое пятно на асфальте в россыпи осколков стекла. Осколки брызнули аж до проезжей части, тело пролетело только половину этого расстояния — из-за разницы в массе. Судя по очертаниям пятна, упало тело не одним куском.
Кухня. Взрыв газа, не иначе.
— Слышал, как ебануло? Я аж на шестом массиве услыхал.
— Говорят, террористы. Хотели дом взорвать.
— Вот суки.
— Та не, это случайно газ рванул, когда их штурмовали. Мужик один в окошко вылетел — аж вон докуда. Дымился весь, як цыпленок табака.
— А скоко их было?
— А хто ж их знает. И чего людям неймется…
— О! Дывы, дывы, понэслы!
Эней увидел пожарных и носилки. Толпу начали теснить от ограждения, а рядом с носилками шел явный варк — бледное чувырло в черном плаще с кроваво-красной, по их вурдалачьей моде, изнанкой. Из безпеки, наверное.
Конфигурация первого трупа под пленкой говорила, что он действительно сложен на носилки частями. Но длина этих частей не оставляла места сомнению — Ростбиф.
Спокойно, очень спокойно…
«Воно так, бачиш, i негарне,
Як кажуть-то — не регулярне,
Та до вiйни самий злий гад:
Чи вкрасти що, язик достати,
Кого живцем чи обiдрати,
Нi сто не вдержать їх гармат…»[18]
Ни узнавания, ни жалости… ненависть, наверное, проскакивала — ее гасить труднее всего, но ненависть не очень выделяла его из толпы. Едва не четверть присутствующих отреагировала на варка-ловца схожим образом, наверняка.
Второй труп был укрыт неплотно: из-под пластика виднелись светлые волосы, обгоревшие на концах — и до корней сожженные на половине головы. Если бы Эней успел полюбить её, варк, сканирующий эмоции, мог бы и поймать свою рыбку… не сразу, не в толпе, но засечь вспышку, просмотреть видеозапись, сличить…
Третьим оказался Гадюка — Эней узнал ботинки с острыми носами, торчащие из-под пластика. Следующие двое, судя по обуви, были из штурмгруппы.
Больше здесь делать нечего. Эней протолкался через толпу обратно и снова двинулся к метро. Оружие свое он спрятал в готовом под снос доме на Первом Массиве — он всегда держал свой боевой набор в отдельном тайнике. Газда решил перестраховаться, не делать из себя мишень. Именно он, СБ само по себе не стало бы добираться до группы в жилом многоквартирном доме. Газда. Это ему не поможет. Даже усиление охраны ему не поможет. Хотя с какой стати усиливать охрану — ведь Эней остался один, а что может сделать один человек?
Убить одного человека. И этого достаточно. Есть варианты, против которых не потянет никакая охрана — например, камикадзе. Главное — взять правильное направление, а дальше пусть работает масса, помноженная на квадрат скорости и деленная пополам. Жаль, бензобаков нет, как следует взорваться нечему. Была бы лишняя гарантия.
А и была бы — какие у тебя шансы, Андрей Витер? Один к десяти? Один к ста?
«Только этот один. И другой не нужен», — Ростбиф учил его всегда идти на акции именно с этой мыслью.
Время двигалось к рассвету. На небольшой площади у Музея Войны на помосте все уже было готово. Охраны и обслуги больше, чем зрителей — хотя казнь проштрафившегося высокого господина зрелище редкое, пусть и довольно неприятное. К тому же час еще ранний, и немногие желающие посмотреть на лунное правосудие подойдут уже после рассвета, когда казнь действительно начнется. Дневной свет опасен для высоких господ, молодых солнечные лучи убивают медленно и мучительно, и к вечеру приговоренная будет радоваться быстрому сожжению высоковольтным разрядом как милости.
Так что пока у линии оцепления перед помостом стояло несколько репортеров да кучка самых завзятых зевак. Предрассветный холодный ветер заставлял их ежиться и плотнее запахивать куртки и плащи.
Приговоренную уже привезли. Высокие господа очень сильны и обладают невероятно быстрой реакцией, поэтому чтобы лишить их возможности двигаться, необходимы крепкие оковы. Пара наручников, сковавших руки госпожи Гонтар, была приделана к жесткому стержню, соединенному со стальным поясом. От пояса вниз шла цепь, намертво сваренная с парой анклетов, также закрепленных на стальном стержне, — поэтому никакого изящества, присущего высоким господам, особенно женщинам, в её походке не было. Она переступала косолапо, загребая носками. Серый комбинезон не позволял разглядеть ее как следует. Блеклая ткань укрывает от человеческих взглядов, но пропускает основной спектр. Темные волосы, такие блестящие на фото, свалялись и сосульками лепились к бледному лбу, мраморным карнизом нависшему над черными глазами и вздёрнутым носиком. Инициация не делает женщин красивей, чем они были в своей первой жизни — кожа становится лучше и глаже, обретает необычный цвет; у тех, кто был полнее нормы, существенно улучшается фигура, но линии остаются прежними. Госпожа Гонтар была скорее дурнушкой, из тех, чья привлекательность не в чертах лица, а в умении правильно подать их с помощью косметики, да в воле и уме, отпечатанных в выражении этих черт. Этих последних качеств не мог скрыть даже нынешний мешковатый вид женщины: несмотря на то, что кандалы заставляли её нелепо переваливаться, глаза горели упрямой отвагой, а большой бледный рот кривился в усмешке.
Высокие господа стояли на гранитном бортике за помостом. Когда прочитают приговор и произведут все положенные действия, они уедут, не дожидаясь восхода солнца. А пока что они стояли молча и почти неподвижно — только ветерок чуть колыхал края одежд. Статуи. Мужчины — в деловых костюмах, женщины — почти все в длинных платьях с открытыми руками: им не бывает холодно. Драгоценности вспыхивают в свете прожекторов — то на одной, то на другой. Столик на колесах, бокалы с выдержанным вином, а закусок нет — даже те из высоких господ, кто ещё ест обычную пищу, не делают этого на людях. Смотри, что ты потеряла, отверженная. Смотри, от какой жизни ты отказалась.
На край помоста вышел человек, которому предстояло объявить приговор. Вечером он войдет в ворота Цитадели и выйдет оттуда дня через три, в сумерках, уже высоким господином. Пока же он точно так же, как и немногочисленные зрители-люди, ёжился от предутреннего холода. Короткая стрижка, чуть оттопыренные уши, пивное брюшко — оно исчезнет через короткое время после-того-как, но грубое лицо красивей не станет — скорее наоборот, лишенные округлости черты сделаются ещё грубей. Не всем идет худоба.
Единственному зрителю, наблюдавшему за этим пандемониумом сверху, с крыши Музея, холодно не было. Он сидел у подъемника ремонтной люльки и курил, держа сигарету огоньком внутрь ладони. Рядом лежал труп снайпера из прикрытия, завернутый в фасадную сетку, так что пролетающий каждые десять минут глупый снитч не распознавал никакого криминала. Курящий был опытным вором. Он знал сто и один способ обмануть снитч.
Рация-ракушка, ранее принадлежавшая покойнику, теперь бормотала в его ухе.
— Третий, прием, — прошипело там.
— Я третий, — пробормотал курильщик куда-то себе в воротник. — Все в порядке.
Он усмехнулся, затоптал окурок и надел чёрный мотоциклетный шлем. Взял один из поддонов для облицовочных плит, подтащил к бордюру крыши и осторожно, стараясь не шуметь, уложил как пандус. Потом подтянул перчатки и неторопливо проплыл к стоящему посреди крыши мотоциклу. Отдёрнул сетку.
Внизу шла церемония. Когда был зачитан приговор, Милену Гонтар ввели в железную клетку, где ей предстояло встретить смерть. Стержни наручников и анклетов закрепили в специальных гнездах, подведя к ним мощные электроды. Пояс прикрепили цепями к поперечной раме. Плечи и голова женщины возвышались над клеткой — и она казалась куклой, которую дети, играя, посадили в никелированный вычурный подстаканник.
Из ряда людей, сопровождающих высоких господ, выступила вперед женщина в одеждах, похожих на ризы православного священника: тяжелое золототканое полотно, вышитое крестами (при ближайшем рассмотрении — анкхами, символами церкви Воскрешения). На лице её была отпечатана скорбь. Печатью марки Trodat.
— Жизнь священна, — сказала она в микрофон. — И мне больно сегодня говорить проповедь по случаю казни. Кто мы такие, чтобы отнимать у человека то, что даровано ему свыше? Можем ли мы узурпировать право Бога? — священница вздохнула. — Как это ужасно, когда жизнь обрывается вот таким вот нелепым, внезапным образом. Что может быть горше — еще вчера ты ходил, дышал и радовался, пел песни и мечтал, а сегодня тело кладут в могилу, и душа отправляется на новый круг скитаний в бесконечной цепи перерождений. Внезапная смерть человека, который не успел очиститься, обожиться, избыть свою карму, обрекает его на эти дальнейшие блуждания.
Так почему же мы все-таки делаем это? Почему мы так поступаем с другим существом, которое должно было прожить даже более долгий жизненный цикл? Чтобы ответить себе на этот вопрос, мы должны вернуться в прошлое, в очень давнее прошлое, когда Римом правили мудрецы, которые выбирали себе в наследники не сыновей, а просто достойных людей, показавших способность к государственному управлению. В Империи царили покой и процветание. А потом все рухнуло: к власти пришел сын последнего из мудрецов, Марка Аврелия, тщеславный и жестокий Коммод. Кто же узурпатор — достойные люди, не имевшие в жилах императорской крови, или жестокий глупец, ничего, кроме этой крови, не имевший?