«В Датском королевстве…» — страница 32 из 39

и. Ко всему прочему мне пришлось по вкусу живое открытое лицо Эсбена, свидетельствовавшее, что его обладатель честен, терпелив и вынослив, а ведь это основные черты кимврского национального характера.

Довольно долгое время в доме царило молчание. Но, наконец, хозяин открыл рот и как-то медленно, холодным и равнодушным тоном задал вопрос: «Куда сегодня путь держишь, Эсбен?». Гость поднес огонь к трубке, раскурил ее долгими затяжками и спокойно ответил: «Не сегодня, а завтра, завтра я отправляюсь в Гольштейн». Затем снова возникла пауза, и, пока она длилась, Эсбен оглядел стоявшие в комнате стулья, выбрал один из них и уселся на него. Тем временем в помещении появились мать и дочь. Молодой торговец кивнул в их сторону с таким совершенным спокойствием и ничуть не изменившимся выражением лица, что я бы решил, будто прекрасная Сесилия ему абсолютно безразлична, если бы не ведал, какой горячей может быть любовь в такой груди, сколь бы тихой любовь ни представлялась, — нет, это не пламя, что вспыхивает и скоро превращается в угли, но огонек, что светит ровно и долго. Вздохнув, Сесилия села в торец стола и начала усердно вязать. Мать же, тихим голосом произнеся «Добро пожаловать, Эсбен!», устроилась у прялки.

«Наверное, по торговым делам?» — вновь взял слово хозяин. «Как Богу будет угодно, — ответствовал гость. — Хочу попробовать, как на юге можно зарабатывать. Но вообще-то я желал бы только одного: чтобы вы не слишком побуждали Сесиль к замужеству до моего возвращения — вот тогда мы и увидим, в чем оно, мое счастье». Сесилия покрылась румянцем, но по-прежнему не отводила глаз от своей работы. Мать одной рукой остановила колесо прялки, другую возложила на колени и вперила взгляд в говорившего. А отец, повернувшись ко мне, сказал: «Пока травка подрастет, кобылка глядь помрет! Как можешь ты требовать, чтобы Сесиль ждала тебя? Ты ведь будешь далеко-далеко и, может статься, никогда больше не вернешься сюда». — «В таком случае ваша будет вина, Миккель Крэнсен! — прервал его Эсбен. — Но я говорю вам: если вы вынудите Сесиль выйти за кого-нибудь другого, вы сильно согрешите и против нее, и против меня». С этими словами он поднялся, пожал обоим супругам руки и коротко и сухо попрощался с ними. А своей возлюбленной сказал более мягким и тихим тоном: «Прощай, Сесиль! И спасибо за все хорошее! Если можешь, пожелай мне всего наилучшего! Господь да пребудет с тобой! И со всеми вами! Прощайте!» — Он повернулся к дверям, разложил трубку, кисет и огниво по соответствующим карманам, взял посох и отправился прочь, так ни разу и не обернувшись. Старик улыбнулся, жена же его выдохнула «О Боже!» и снова запустила колесо прялки. А по щекам Сесилии одна за другой покатились слезы.

Вот так и появился у меня удобный повод высказать основные принципы, каковыми обязаны руководствоваться родители, когда их дети вступают в брак. Я мог бы напомнить им, что богатства недостаточно для обретения семейного счастья, что сердце тоже должно иметь право голоса, ведь разум советует смотреть больше на честность, порядочность, усердие, способности, нежели на деньги. Я мог бы упрекнуть отца (ибо мать — по крайней мере внешне — не брала ничью сторону) за то, что он излишне суров по отношению к единственной дочери. Но мне слишком хорошо знакомо простонародье, чтобы попусту тратить слова, углубляясь в эти материи: я знал, что достаток для этого сословия превыше всего, хотя сильно ли в этом смысле отличаются от него другие сословия? К тому же мне знакома твердость крестьянина, переходящая порой в упрямство, и то, что в такого рода спорах с более подготовленным соперником он зачастую только делает вид, будто сдается и принимает доводы противной стороны. И когда его визави, торжествуя, полагает, что убедил его, он остается неколебимо верен своему разумению. Впрочем, существует еще одно соображение, что побуждает меня, в общем-то добровольно, сунуть палец между ножом и разделочной доской, между дверью и косяком, между молотом и наковальней, а именно: а не есть ли богатство и в самом деле самое реальное из всех земных благ? Другие же блага, что немаловажно, по классификации Эпиктета, «находятся вне нашей власти». Не есть ли деньги подмена любых форм сублимации? Непредосудительные заменители еды и питья, одежды и домашнего уюта, уважения и дружбы, да и в какой-то мере самой любви? И, наконец, не открывают ли деньги путь к большинству наслаждений и не обеспечивают ли наибольшую независимость? Не могут ли деньги быть заменой всего? И не является ли бедность той скалой, о которую так часто разбивается и лодка дружбы, и даже лодка любви? «Ясли наши коль пусты, лошадка скоро загрустит», — говорит крестьянин. А что говорят другие, когда хмель любовный испаряется и заканчивается медовый месяц? Желательно, конечно, чтобы Амур и Гименей вечно сопутствовали друг другу, но ведь они зачастую в сговоре с Плутосом.

Прочитав такое суждение, — возможно, более рациональное, чем кто-то ожидал или надеялся услышать от романиста, — легко догадаться, что я не стану описывать роман Эсбена и Сесилии, тем паче, что мой рассказ с самой первой страницы я бы повел не столько о красоте и сердце дочери, сколько о забитом товаром алькове и большом настенном шкафчике отца. И хотя мне было хорошо известно, что чистая любовь не есть сугубо поэтическая выдумка, я уже тогда понимал, что она чаще встречается на страницах книг, а не на страницах жизни. И поэтому, когда красавица Сесилия вышла, — предположительно, чтобы незаметно для всех дать волю чувствам и залиться горькими слезами, — я ограничился только тем, что с сожалением сказал, что юного парнишку можно было бы принять и поласковее, тем паче, что производит он впечатление человека порядочного, да и к девушке относится по-доброму. «И в случае если, — добавил я, — он однажды снова вернется домой, да еще с парой десятков добрых банкнот на руках…» — «Если они будут его собственными, — уточнил старый Миккель, — что ж, тогда дело другое».

И снова я вышел в безлюдную и беззаботную пустошь. Далеко в стороне я еще увидел Эсбена и воспаряющий кверху дымок его трубки. «Вот так, — подумал я, — испарится его горе и его любовь, но что будет с бедняжкой Сесилией?» Я бросил еще один взгляд на усадьбу зажиточного галантерейщика и заметил про себя, что не будь её здесь, гораздо меньше слез пролилось бы в этом мире.

Прошло шесть лет, и вот я снова очутился в этой части пустоши. Стояла точно такая же тихая теплая сентябрьская погода, как и в прошлый раз. Жажда вынудила меня найти какое-нибудь жилье, и вышло так, что ближе всех оказалась одинокая усадьба галантерейщика. Вспомнив доброго Миккеля, я сразу же подумал о прекрасной Сесилии и ее возлюбленном, о том, каков же исход этой идиллии на пустоши, и любопытство погнало меня вперед в не меньшей мере, нежели жажда. В похожих обстоятельствах я весьма склонен предугадывать развитие событий, я представляю себе, как они могли бы и должны были бы происходить, и потом сопоставляю свою картину с той, что создала судьба. Увы и ах, чаще всего мои догадки сильно разнятся с действительным ходом вещей. Так случилось и теперь. Я воображал себе, что Эсбен и Сесилия стали мужем и женой и я увижу ее с малюткой у груди, а отца Сесилии сидящим с одним или двумя малышами постарше на коленях, что молодой муж стал деятельным и удачливым управляющим сильно разросшегося предприятия по торговле щепетильным товаром, однако на самом деле все сложилось совсем по-иному. Войдя в переднюю, я сперва решил, что за стеной мать убаюкивает дитя, тихим голосом напевая колыбельную, однако тон ее был так грустен, что все мои прекрасные ожидания враз потускнели. Я остановился и прислушался: это была печальная песня о безнадежной любви. С очень простыми, но трогающими сердце словами. Впрочем, память моя сохранила лишь повторявшийся после каждого куплета припев:

Милого потерять —

Все равно что все горе на свете собрать.

Охваченный дурными предчувствиями, я открыл дверь в гостиную.

Пожилая дебелая баба первой бросилась мне в глаза. А пела другая женщина, сидевшая ко мне спиной, она быстро крутила колесо и двигала руками так, будто и вправду пряла. Первая поднялась и пригласила меня войти, но я сразу прошел вперед, чтобы увидеть лицо другой. Это была Сесилия, бледная, но все еще красивая. Однако когда она подняла на меня взгляд, я ахнул: ее тусклые глаза, ее приторно-сладенькая улыбка во все лицо светились безумием. И еще я заметил, что никакой прялки перед нею нет, а та, что она вообразила себе, сделана, по-видимому, из того же материала, что и кинжал Макбета. Она перестала петь, прекратила свою воображаемую работу и живо спросила меня: «Вы из Гольштейна? Вы видели Эсбена? Он скоро приедет?» Я понял, в чем дело, и так же быстро ответил: «Да, теперь он уже не заставит ждать себя так долго, я должен передать тебе привет от него». — «Так я пойду встречу его!» — радостно воскликнула она, вскочила со своего плетеного стула и побежала к дверям. «Погоди немного, Сесиль! — сказала другая женщина и отложила в сторону карды. — Я выйду с тобой!» Подмигнув мне, она покачала головой — впрочем, ее подмигивание было излишним. «Матушка, — громко крикнула она в дверь, ведущую в кухню, — у нас гость. Выйди сюда, потому что мы уходим». И она вслед за душевнобольной выскочила на двор.

Вошла старуха. Сразу я ее не узнал, только предположил, что это была мать несчастной девушки. Предположение мое подтвердилось, просто горе и годы наложили свой отпечаток на ее лицо. Она меня тоже не запомнила с прошлого раза и после «Добро пожаловать! Присаживайтесь!» задала обычный вопрос: «С вашего разрешения я хотела бы узнать, добрый человек, откуда путь держите?» Я объяснил и заодно напомнил ей, что уже побывал у них несколько лет назад. «Господи, Боже мой! — воскликнула она и всплеснула руками. — Это вы? Пожалуйста, садитесь во главе стола, а я пока сделаю бутерброды. Вы, наверное, и пить хотите?» И не дожидаясь ответа, она поспешила в соседнюю комнатушку и вскоре вернулась с едой и питьем.