Выехали из города на восток по дороге в Дурбульджин степью по долине реки Эмель. Местность здесь такая: на севере слева по дороге темнеет хребет Тарбагатай, гребень у него ровный, склон на юг крутой, весь зеленый от кустов; снегов на вершинах нет. На юге подальше хребет Барлык ступенями поднимается, на них леса темнеют, а вдали на главной цепи Кертау белеют снега по морщинам. Долина Эмеля между тем и другим хребтом широкая, зеленеет еще, лето в начале, трава не выгорела. Впереди долину замыкают горы Уркашара, тоже зеленые, крутые. Простор, солнце печет, небо чистое, жаворонки взлетают, заливаются.
Ехали мы то шагом, то хлынью[8] до заката. Ночевали на речке Марал-су; она из гор Уркашар бежит, в Эмель впадает. Вдоль нее лужайки, хорошая трава. Стреножили коней, отпустили на корм, собрали аргалу,[9] развели огонек, сварили чай, закусили. Стемнело. Мы коней привели, возле себя к колышкам привязали, травы на ночь нарвали им немного и легли спать. Я, конечно, городской житель, сильно устал, целый день в седле, ноги ломит, уснуть не могу. Лежу с открытыми глазами и любуюсь; небо чистое, звезды мерцают, друг с другом перемигиваются. И все это, как ученые люди полагают, солнца, подобные нашему, а вокруг них незаметные глазу планеты кружатся, и какие-то живые существа на них обитают. Но я издавна при виде звездного неба о великой загадке мироздания подумывал. И начинаешь соображать, где же тот рай, о котором попы рассказывают, где он приютился — на звезде или на планете? Звезды — это солнца, на них должно быть страшно жарко, там уж скорее мог бы быть ад для грешников, где их поджаривают. А рай, может быть, на какой-нибудь планете? Но все они страшно далеко. Ведь до нашего солнца считают сотни миллионов верст. Сколько же времени души умерших должны лететь до рая или ада — целые столетия? И начинаешь сомневаться в достоверности библейского сказания о сотворении мира, о всемогущем и вездесущем творце. И вспомнил я своего отца, который был неверующим, и попа, который изредка приезжал в нашу глухую деревню из далекой станицы для похорон, крестин и бракосочетаний, но к нам не заходил и называл отца безбожником. Отец говорил, что, если бы на небе был всеведущий и вездесущий творец, он не потерпел бы, чтобы на сотворенной им грешной земле происходило столько преступлений и господствовало неравенство людей.
Наша Русь, рассуждал отец, все еще стоит на трех китах — самодержавии, православии и народности. Мы, декабристы, задумали было низвергнуть самодержавие, но это не удалось нам, потому что было преждевременно. Православие само захиреет и упразднится, когда народ сделается образованным, а народность останется как единственный наш кит, когда народ проснется и сделается хозяином своего государства и своей судьбы, самодержавным и всемогущим. Я, конечно, не доживу до этого времени, размышлял он, а ты, может быть, доживешь.
Долго лежал я, размышляя об этих трех китах. Слышал, как кони траву жуют, как на недалекой китайской заимке собаки лают, а еще дальше в степи волки воют. Подумал даже, не подберутся ли они к нам. Но собака Лобсына лежала спокойно возле нас. Наконец, сон пришел.
Проснулись, конечно, на заре, потому что под халатами продрогли. Вскочили, развели огонь, коней отпустили на росистую траву. Сидим у огня в ожидании чая, греемся.
И вздумалось мне спросить Лобсына.
— Что тебе говорили ламы в монастыре о душе человека и будущей жизни?
— По нашей вере, — ответил он, — душа человека после его смерти переселяется в другое существо — в новорожденного младенца, если покойник был хороший, или в животное — быка, барана, собаку, змею, червяка, если он был плохой. И сам Будда, творец мира, перевоплощается во многих людей одновременно. Ты ведь знаешь, Фома, что почти в каждом монастыре есть гэген,[10] почитаемый как новое воплощение Будды, как духовный глава монастыря. А хамбо-лама в Лхасе — самый главный из этих воплощенцев. И когда какой-нибудь гэген умирает, ламы[11] его монастыря по тибетским книгам и разным приметам узнают, в какого младенца душа гэгена переселилась, отыскивают его и привозят в монастырь.
— Знаю я это! Привозят младенца, а пока он вырастет, старшие ламы сами управляют монастырем, как вздумается. И после взрослый гэген у них больше как кукла, для показа народу, а управляют ламы.
— Правду говоришь! Вот потому я и убежал из монастыря. Видел, как старшие ламы обижают учеников, заставляют работать на себя, а гэген ни во что не входит, ест, спит, молится и народ благословляет.
Позавтракали, оседлали коней и поехали дальше голой степью на юг, повернули между горами Уркашара и окончанием Барлыка хребта. По этому проходу невысокие горки разбросаны, Джельды-кара называются, это значит «черные, ветреные».
— Почему их так окрестили? — спрашиваю.
— Потому что зимой здесь по временам страшный ветер дует, Ибэ-ветер, холодный. От него весь снег на этих горках тает, и стоят они голые, черные. А рядом на Уркашаре и Барлыке снег лежит себе, белеет. Про Ибэ-ветер ты; наверно, слышал.
— Слышал рассказы. Говорят, что он дует не только здесь, но еще сильнее за горами Барлык, в проходе, где озера Ала-куль и Эби-нур лежат. Там, говорят, ни киргизы, ни калмыки не живут потому, что летом очень жарко, травы плохие, корма мало, а зимой Ибэ часто дует, такой сильный, что устоять нельзя, завьюченных верблюдов уносит словно сухие кусты перекати-поле, а люди замерзают.
— И еще говорят, — сказал Лобсын, — что на озере Ала-куль есть остров с каменной горой, а в горе большая пещера. Из этой пещеры Ибэ-ветер с страшной силой вылетает. Однажды киргизы целым аулом собрались в тихий день, вход в эту пещеру заложили бычачьими шкурами и завалили камнями, чтобы Ибэ больше не вылетал оттуда. Очень надоел им этот Ибэ. Но пришло время и Ибэ рассвирепел, вырвался, камни отбросил, шкуры разметал и дует попрежнему.
— Ну, это уже басни! — говорю ему. — Мне консул как-то рассказал, что лет сорок назад какой-то ученый из России приехал, чтобы осмотреть эту пещеру на острове, про которую такие слухи ходят. И никакой пещеры в горе не оказалось, гора каменная сплошная. А Ибэ вовсе не с острова начинается, а дует по всей широкой долине от озера Эби-нура. Это холодный воздух из Джунгарской пустыни по долине между горами Майли и Барлык с одной стороны и Ала-тау с другой на север стекает в виде Ибэ.
— Здешний ветер называют Кулусутайский Ибэ, — пояснил Лобсын. — Из-за него в горах Джельды кочевники также не живут. Только у самого подножия Уркашара прячутся китайские заимки. Там и идет зимняя дорога из Чугучака, чтобы путник, застигнутый Ибэ, мог укрыться от него. Только непонятно мне, почему люди от Ибэ замерзают, а снег тает.
— Потому что ветер хотя не морозный, но холодный и при своей силе пронизывает человека до костей; человек не замерзает, а коченеет, — пояснил я в свою очередь Лобсыну.
Часа два мы ехали по этому проходу черных ветреных горок, а затем выбрались в широкую долину, где трава стала выше и гуще.
— Это место называют Долон-турген, — сказал Лоб сын.
— Здесь зимние пастбища хорошие. Как только кончится Ибэ и сгонит снег со степи, — сюда со всех окрестных улусов пригоняют скот кормиться.
— А я думал, что Ибэ дует всю зиму.
— Нет, он дует в холодные месяцы день, два, три, редко неделю, а потом несколько дней погода тихая.
Впереди уже выступал хребет Джаир в виде длинной почти ровной стены, далеко протянувшейся с востока на запад. Справа от нашей дороги вскоре показался длинный красный яр; вдоль его подножия серебрилась речка.
— Это Май-кабак, — пояснил Лобсын.
«Сальный откос», мысленно перевел я и спросил, почему его назвали так.
— Не так давно здесь погибло целое стадо баранов. Они паслись в степи над этим яром. Налетел сильный буран, стадо бросилось по ветру вниз по откосу, завязло в глубоком снегу и замерзло. Весной снег стаял, солнце пригрело трупы, из курдюков стало вытапливаться сало и пропитало всю землю. С тех пор и зовут это злополучное место Май-кабак.
— Что же, многие калмыки потеряли всех своих баранов и обнищали? — спросил я.
— Нет, стадо принадлежало богатому баю. Разве у рядового кочевника может быть столько баранов! А бай заставил своих пастухов, когда снег стаял на откосе, снять с дохлых баранов шкуры с шерстью и подобрать протухшее мясо, чтобы кормить своих собак.
По мере того как мы приближались к Джаиру по степи Долон-турген, его ровная стена начала распадаться на отроги, разделенные глубокими долинами. Мы спустились в одну из них. По дну струился чистый ручей; вдоль него росли кусты тала, черемухи, боярки, кое-где тополя. Одна лужайка манила к себе для отдыха. Развели огонек, повесили чайник; коней, немного выдержав, пустили пастись, а сами прилегли в тени переждать жаркие часы.
Потом поехали дальше вверх по этой долине. Местами она представляла ущелье между красно-лиловыми скалами. Одна скала походила на огромную голову с пустыми глазницами, из которых вылетела пара диких голубей. Дальше на склонах появился молодой лес, подъем стал круче, и долина превратилась в широкий плоский луг с хорошей травой и журчащим ручейком. Пологие склоны представляли хорошие пастбища. Это были джайляу — летовки.
Впереди несколько киргизов развьючивали верблюда. Женщины в белых колпаках ставили решетчатые основы кибитки (юрты). По склону уже рассыпалось стадо овец, несколько коров и лошадей. Кричали и бегали дети, лаяли собаки.
Когда мы подъехали к киргизам, прибывшим на летовку, пришлось начать обычный разговор, обмен новостями, спросить о здоровье скота, сообщить, откуда и куда едем. Я, конечно, не сказал, что мы едем искать золото, а сказал, что едем на охоту за архарами[12]