двинуть, лес-то крупный, кинулись было работяги подмочь, но опоздали, ушла, так и не всплыла. Ох и смерть страшную приняла, не дай бог никому. Слезьми я ревел горькими. Пропали оба родителя, словно ушли куда, и не воротились. Но я-то соображаю, что не в гости подались, чтоб вернуться, совсем меня бросили супротив воли своей, вот и ревел днями. Люди добрые пожалели, взяли на содержание, подрос, помогал имя. А как-то по юности и сам чуть было не утонул. С сотоварищем на лодке плыли, а вода большая быстрая, в водоворот попали, закрутило нас, махались вёслами, кое-как одолели, из сил выбились, а тут новая напасть — на камень налетели. Плоскодонка старая трухлявая, а вода волны бросает. Так об камень лодку нашу перевернуло, а мы порозь оказались. Сотоварищ кричит о помочи, а кто ж спасёт коли нет никого рядом, а я сам ещё в худшем положении. Ударил борт лодки меня по голове до потемненья в глазах, вода книзу тянет, да так крепко, словно сапоги на мне из железа кованы, ртом и носом воду хлебаю, дышать не могу. Такой страх обуял, до потрясенья души. Думаете самой смерти испужался? Нет, не смерти, а что ум мой сейчас канет ко дну и навеки. Барахтаюсь, тону и муки принимаю, а у самого мозг знать даёт: вот сейчас утонешь, и все думы с мыслями пропадут разом. О чём мечтал, всё исчезнет, всё пропадёт в мгновенье ока, меня не станет, исчезну, одно тело бездыханное люди поднимут, а оно уж не будет ни думать, ни мечтать, а что-либо руками сделать — и вовсе об этом забудь. Тону беспомощно, а душа и Бога вспомнила. Из сил последних кричу: «Господи, спаси и сохрани мя, вынь мя из омута страшного!..» Поверите или нет, но рука нащупала бревно. Как же я ухватился за него, словно клещ, а сам думаю: не иначе как Господь иль ангел-хранитель лесину под меня подсунул. И выплыл же, выплыл, спасся, а товарища я больше не видел, пропал… Вот и укрепил себя: Бог есть! А то ведь было время, подводили так: не моги о нём думать, церкви рушили, ан нет, есть Он, Спаситель наш, с большой буквы о нём говорить следует и вера должна быть, как без неё. Никак нельзя, и заповеди завсегда помнить надобно и исполнять потребно. А ежели грехами кто обрастёт, так Господь воздаст каждому своё по их тяжести. Кто с лукавым свяжется, тот в сети непременно его попадёт, а из сетей евоных, ежели слаб душою, трудно, ребятки, выбраться, ой как трудно, а людям это невдомёк, это ж потом каются, да поздно. Смолоду надобно детей наставлять разумности.
— Про то, как чуть было не утонул, прямо жуть какая, но выжил же и в люди выбился, уважает тебя народ в пароходстве, капитан рассказывал, — Гребнев глянул на Тараса Емельновича.
— Уважают, спасибо на этом. А чтоб до уваженья дожить, сколь перенести пришлось, один я в курсе и Богу ведомо. А Гражданская началась, обороты такие были — сёла и деревни наши не знали, куда деваться, то ли с белыми здоровкаться, то ли с красными лобзаться, а тут и анархисты своими флагами размахивали, банды разных мастей то тут, то тамочи. Короче, повоевал я, ранений несколько получил, два раза у белых в плену был, секли, задумали на верёвке взвесить, увернулся — сбёг. Гражданская закончилась, устроился рабочим в речном порту, а страсть как тянуло к моторам. Это ж механизмы! Попросился в помощники на один пароход, взяли. Случались поломки, так я всё до винтиков-болтиков изучал, понять хотел до тонкостей механизмы крутящиеся, валы перебирал, вникал, в чём движения ихные заложены. Через год не хуже всякого моториста работать начал. Заметили моё умение и на новый пароход взяли, что баржи таскал по Лене. Сколь радости было, трудно пересказать, это ж надо — агрегаты парохода доверили! Полез дальше — электрику пытать начал, занимала она меня больно. И чего думаете? И эту науку одолел. И пошла моя служба, как подобает, и дале так бы трудился, и семью наметил построить. А тут опять напасть, да такая, хоть ложись и помирай… — Тарас Емельянович замолчал, достал кисет, развязал, оторвал кусочек газеты, сыпанул в неё щепотку табака, край бумаги смочил слюной, завернул и «склеил». Прикурив, пустил дым и глянул на воду.
— А что за беда-то, Емельяныч, приключилась? — заинтригованный необычной судьбой судового механика, спросил Груздев.
Тарас Емельянович, по возрасту годившийся Тихону почти в деды, оценивающе глянул на него, потом взгляд перевёл на Гребнева.
— Интересного мало, но коли время деть некуда и любопытство донимает, высказаться можно. На ентом пароходе был ещё один моторист, молодой, но оказался ядовитым, как змея, это я ужо потом понял, когда в беду окунулся. Чтоб себя пред начальством показать учёней, чем я, так такие пакости выдумывал, в век не задумаешься. И вылазили происки евоные супротив мя пред капитаном, а он мя гнобить начал, мол, выгоню, другого приму, а мя обида берёт, гложет. Этого паршивца моя зарплата прельщала, а он меньше получал, вот и вздумал такой манерой мя выжить, моё место приметив. Кажный раз сменяю его, а тут моторы как подменяют — то одно застучит, то перебои, а то и вовсе глохнет. Я, конечно, неисправности находил, исправлял, о кознях же его неслучайных, докладал капитану, а тот попался такой, что ему не до правды, ему есть факт — раз в мою смену, значит, я и виноват. Я до начальства и бумагу положил, разобрались. Паршивца в матросы перевели, а капитану за проявленное безразличие выговор и премии лишили. Ох и взъелся он на меня, виду прямого не показывает, вдруг жалобу напишу, а нутром чую — злобу затаил. Вообще-то по натуре я не жалобщик, но ведь заедает боль от несправедливости. — Тарас Емельянович самокрутку в рот вставил, затянулся, но дым не втянул — погасла, достал коробок со спичками, вынул одну и чиркнул ею по краю коробка, прикурил от огня и вновь раскурил и, глубоко затянувшись, продолжал рассказывать: — Так либо капитан сам, али этот моторист, до сей поры не знаю, одно скажу: на дворе был тридцать седьмой год, хватали кого не попадя, вроде как врагов народа выискивали и кого по тюрьмам, кого к стенке ставили. Меня этакое дело не касалось, чего мне бояться было, я весь на виду: и не враг народу нашему, не украл ничего и в делах супротив государства не замешан. Так, в один из вечеров домой ко мне пожаловали сотрудники НКВД. Гляжу на них с удивлением — без стука вошли, через порог перевалили не здоровкаясь. «Собирайсь», — говорят. «Куда, зачем, почему?» — я интересуюсь. А старший: «Много разговариваешь!» — да как стукнет мя, где ж тут иное что спросишь. Увезли, в камеру определили, ночь просидел, а утром вызвали к какому-то офицеру, а тот подаёт бумагу и говорит: «Подпиши и будь свободен». Я мал-мало глазами по ней пробёг, толком ничего не понял, волновался сильно, черканул. Офицер крикнул двух солдат и дал знать имя: «Забирайте!» — «Как, — опешил я, — забирайте, куда забирайте, коль подписал и свободен». А оказалося я себе приговор подписал, да такой, что своей закорючкой отправил себя на Колымские прииски, на зону, где заключённые разных мастей горб гнули. Мать моя родная, чего только я не передумал, как только я не страдал, мучился. Объяснений никто моих и слушать не хотел, ты, говорят, вредитель государства и место твоё в тюрьме, скажи спасибо, что под расстрел не поставили. «Так в чём вина-то моя?» — спрашиваю. «В плену у беляков был ранее?» — «Был два раза», — отвечаю. «О как, аж два раза! И жив остался. А почему? На их сторону перешёл и лазутчиком заделался, вынюхивал, тайны выведывал и врагам доносил. Жизнь сохранил, и думал, всё забвенью канет? Нет, свидетели на то имеются. К тому ж занимался в пароходстве подрывной деятельностью». — «Чего? Какие свидетели, какой деятельностью?» — У мя ажно лоб вспотел. А оне мне и выкатили: «Ты дураком не прикидывайся. Кто агрегаты на пароходах приводил в негодность? Кто уважаемых людей пред начальством выставлял в недостойном свете? Да и бумагу ты, не супротивясь, подписал…» «Ах, — думаю, — вот откуда ветер дунул. Да как же мне дотянуться до капитана или подонка того, а окромя больше некому такую клевету страшную на мя наговорить, чтоб до шеи их дотянуться и своими руками горло сдавить, чтоб в обратную сторону всё развернуть». Но слушать мя никто не пожелал, и положение моё усугубилось до крайности. И к Богу прибегал, молился, но ничего не менялось. А потом подумал: «Бог высоко, а здесь на земле злые люди на пути моём попались, не сломить мне их разум затуманенный». Но надежда мою душу не покидала, всё одно помнил Господа и обращался к нему с мольбами. Привезли мя в зону и в первый же день на горные разработки отправили. И первое что увидел, не поверите. Большой круг заключённых плотной стеной стоят и орут матом, а в серёдке того круга собака мечется. Носится бедная, хвост поджала, визжит — ей выхода нету. Краснопогонники, что охраняют заключённых, хохочут, вроде комедию какую смотрят. Круг сужается, один зэк изловчился и поймал собаку за лапу, та и визг со страху потеряла, потому как порвали её руками всей толпой. Тут же шкуру сняли, огонь развели, котёл на него и тушку животины на воде заварили. Жрут, давятся, а некоторые и в драку лезут, если ложкой меньше всех из котла черпать удаётся. Куда я попал, думаю, это ж не люди, хуже свирепых зверей. А как окунулся в жизнь лагерную, так удивляться менее стал, кормили с большим недостатком, что положено по норме не давали, работники зоны приворовывали, и мясо и крупы, макароны и муку. Чего хотите, хлеба положенного в сутки не едали, а давали половину, тушёнку от случая к случаю ели, хотя должны были выдавать регулярно. А труд тяжкий, на него сил много требовалось, а где ж силы эти взять, коли так кормят. С одёжкой тоже не жаловали. Много такого брата сюда попало, такового ж, как я, оклеветанные осведомителями разными, завистниками, политических полно было. А люди среди политзаключённых были хорошие, много правильных людей повстречал здесь наряду с отъявленными бандитами, ворами и убийцами, а страдать приходилось всем одинаково, да как ещё приходилось терпеть несправедливость на душе, к тому ж отношение грубое и отвратное. Бывало, и расстреливали за мелкое неповиновение, а если план не выполнили,