В день первой любви — страница 21 из 61

— Мне не смешно. Я вас понимаю, — произнес. Ивакин серьезно.

Катя сидела к нему боком. Лицо ее с опущенной на щеку прядкой волос в свете лампы казалось бледным и оттого еще более красивым. Смуглые руки лежали на коленях, во всей позе девушки ощущалась какая-то грустная задумчивость. Ивакину тоже стало грустно.

— В прошлом году у нас в школе драмкружок организовали, — сказала Катя. — Я записалась.

— Драмкружок у нас тоже был, — откликнулся Ивакин. — Пушкина ставили — «Цыганы», другие вещи. Здорово получалось. Я не участвовал.

— Почему?

— Таланта не было.

— Вот еще, — пожала плечами Катя. — Откуда ты знаешь?

— Знаю, — сказал Ивакин. И чтобы девушка не подумала, будто он жалуется, добавил: — Да я и сам не хотел.

— Вот это другое дело, — ласково упрекнула его Катя и улыбнулась. — В нашей школе ребят тоже приходилось агитировать. Как что, так они сразу на талант начинали валить. Как будто мы артисты. А в вашем городе театр большой?

— У нас даже два театра, — похвастал Ивакин.

— И у нас два, — ответила весело Катя. — Один для взрослых, другой для детей. А заслуженные артисты у вас есть?

— Не знаю.

— А у нас есть! Один уже старый-старый. Его в городе все знают. Когда идет по улице, то люди здороваются.

Они помолчали. Ночной мотылек кружился вокруг лампы — оба следили за ним, пока мотылек не поднялся к потолку и исчез.

— Я театр очень люблю, — произнесла Катя задумчиво. Казалось, она была вся поглощена воспоминаниями о той жизни, которой жила совсем недавно, какой-нибудь месяц назад, жила и не замечала ее, считала, что так будет вечно, что так и должно быть. — Я в театр часто ходила, — продолжала она, вздохнув. — Приду, бывало, сяду на место и жду, когда занавес откроется. Так интересно смотреть, какие люди там, на сцене, что делают, о чем говорят, какая обстановка… Одних, бывает, жалею, других ненавижу. Уж сколько я спектаклей видела-перевидела, даже со счету сбилась. А то иду иной раз в школу или просто по улице гуляю, а мне мерещится: это не я иду, а та самая героиня, которую в театре видела. «Отверженные» в кино смотрела, так мне Жаном Вальжаном хотелось быть. Смешно, конечно… По ночам иногда снится, будто еду куда-то, новые города вижу — большие-большие, красивые… Я ведь из нашего города никуда не выезжала и Москву как следует не видела. А вы были в Москве?

— Нет, не был.

— У меня подружка здесь есть, Валей зовут. Она говорит: никуда отсюда не поеду. Всю жизнь буду в Зяблицах. Как начнет рассказывать про здешние места — не остановишь! А меня из родного города тянет. Я бы на море хотела побывать. Чтобы на большом пароходе плыть, чтобы волны были. Я так и представляю: пароход белый, а море синее-синее. — Катя, размечтавшись, невольно закрыла глаза. — Горы тоже не видела. Ой, да столько всего не видела! Думаю, как же это горы устроены? Как там люди живут? Горы высоко, под облаками. Наверно, заберешься туда — и на сто километров кругом видно.

Вдруг она замолкла. Подперев голову маленькой ладошкой, вдруг начала перечислять:

— Кишинев, Киев, Харьков, Минск, Орша, Смоленск… Тысячи километров, тысячи деревень. Если все это сложить вместе…

— Ну?

— Кошмар, какую фашист забрал территорию. Сколько людей держит под собой.

— Это ненадолго, — твердо сказал Ивакин.

— Да? — Катя поглядела ему в глаза.

— Да, — повторил он.

Катя подождала, не скажет ли Ивакин еще что-нибудь. Но он молчал.

— Неужели к зиме не прогоним его? — спросила она полушепотом. — До зимы еще немало времени. Как вы считаете, сумеем?

Ивакин, подумав, ответил:

— Не знаю. Не могу сказать.

— Катерина, — позвала бабушка Марья из избы.

Катя вышла. Ивакин передвинул раненую ногу, коснулся ею пола. Он думал: долго ли это протянется? Когда он сможет встать и уйти к своим?..

…Вдруг возникла перед глазами городская улица, покачивающийся фонарь, старый приземистый домик.

Фонарь вечером освещает часть улицы и двор, куда выглядывают два окна.

За одним из окон глаза матери — пытливые, зовущие.

«Что ждет меня? Как сложится судьба? Вернусь ли в тот далекий домик? Какие впереди будут встречи, какие испытания?..»

14

К полудню деревня окутывается солнечным маревом. Па́рит так, что даже птицы не выдерживают — забиваются в густую листву деревьев, прячутся под застрехами изб. В мелководной быстрине реки замирают, прильнув к гальке, головастые пескари. В белесом, иссушенном зноем небе кружит фашистский самолет — «рама», то опустится, то снова наберет высоту.

Катя сидела в избе у Соковых с Валей. На полу на разостланном одеяле возилась малышка: хлопала в ладошки, сучила розовыми ножонками, уморительно морщила носик и повизгивала от радости.

— Ты посмотри, посмотри на нее, что делает. Она же встать хочет. Ой, проказница! — воскликнула Катя, с нежностью глядя на ребенка. — Хочет на ножки встать!

— Мы хотим ходить. Топать ножками хотим. Топ-топ-топ, — тихо смеялась Валя, поддерживая девочку под мышки. — Видишь, ей нравится, любо ей! Ну-ка, ну-ка, покажи, как мы ступаем ножками, — ласково говорила Валя, и глаза ее теплились мягким светом. — Видела бы ты, что она иногда выделывает. Какие нам песенки с мамкой поет. Ей что, хоть ночь, хоть день — начнет улюлюкать, не остановишь. А голосок… Ну-ка, Машенька, спой. Машенька, покажи, как ты поешь.

Девочка крутила младенчески-нежной головкой то на Валю, то на Катю, терла пухлыми, словно фарфоровыми кулачонками круглые, как у куклы, глаза, тихонько вскрикивала, всем своим существом радуясь слепящему солнечному свету.

Валя и Катя любовались девочкой и не могли налюбоваться. Уходили куда-то в сторону мысли о том, что война, что фашисты хозяйничают в деревне. Все это словно куда-то уплывало, уносилось из души, на какое-то время рассеивалось, а в глаза сиял мягкий солнечный свет, радостная улыбка ребенка. Одно мгновение продолжалось это забытье, потому что совершенно забыть о случившемся было невозможно. Невозможно было пойти сейчас в этот прекрасный солнечный день в поле. Пусть бы Машенька резвилась там, забавлялась ромашками и колокольчиками. Невозможно было пойти на речку, поваляться на песочке, побултыхаться в неглубокой воде — в деревне немцы.

Валя сказала:

— Кажется, они еще дальше продвинулись. Выстрелов совсем не слыхать.

— А самолетов-то сколько утром летало в той стороне.

— Папанька небось письма пишет. Может, и не знает, что мы под немцем.

— Может, и не знает, — согласилась Катя. — Мои тоже, наверно, не знают. Ждут, поди, со дня на день.

— Ну кто бы мог подумать, что так получится.

Катя взяла с одеяла погремушку и стала трясти ее, привлекая внимание ребенка. Валя в это время рассказывала про немца.

— К нам тоже приходил один. Толстый, как бочка. Я успела спрятаться. Маманя с Машенькой да Федька дома были. Немец Федьку за волосы оттаскал ни за что ни про что, ненормальный какой-то. Про папаню спрашивал, сказал, что скоро Москве капут. Двух курей забрал и ушел. Маманя говорит: «Сожрут они нас. Точно».

— Ворюги.

— Слушай, а как у него нога? — перевела Валя разговор.

— Говорит, скоро уйдет.

— Уйдет? Куда?

— В свою часть.

За разговором, за игрой с малышкой они не заметили, как пролетело время. В избу пришла с огорода мать, поставила на пол корзину с огурцами. На матери была грубая кофта, из-под выгоревшего белого платка, повязанного по-старушечьи, узелком, выбивались волосы.

— Деточка моя, — улыбнулась она ребенку.

Маша потянулась ручонками к матери.

— Поди, поди ко мне, — говорила. Антонида Сокова, делая движение пальцами. Потом повернулась к Кате: — Как там ваши?

— Ничего. Все по-старому.

— С огородом управились?

— Какой у нас огород! Дедушка насчет сена беспокоится.

— Сено-то будет, — вздохнула Сокова. — Только бы коров ироды не отняли.

— Может, не отнимут.

— Пока курями да яйцами пробавляются. А там неизвестно. Беженка рассказывала, в их деревне всех коров перерезали — все как есть сожрали. Что тогда с малыми ребятами делать? Погибель. — Она взяла на руки девочку.

Катя встала, выглянула в окно.

— Ну, я пошла.

— Посиди. Сейчас обедать будем.

— Нет, нет. Бабушка, наверно, волнуется.

Мать стала укладывать девочку в постель.

— Ты улицей не ходи. Задами пробирайся.

— Я так и делаю, тетя Тоня.

Выйдя из дома, Катя свернула в огород, перелезла через прясло и пошла по скошенному лугу. Деревня казалась вымершей. По-прежнему палило солнце, отражаясь в окнах изб, тихих, как будто нежилых. С полей тянуло запахами пересохших трав.

Катя миновала несколько огородов. У старой липы остановилась, сорвала машинально большой колокольчик. Скрипнул ствол старого дерева, что-то прошелестело в траве. Катя прислушалась и прибавила шагу.

— Хальт! — вдруг раздался сбоку повелительный оклик.

Катя повернулась и увидела немца. Это был все тот же солдат, который приходил к ним раньше. Сейчас Зигфрид стоял рядом и разглядывал девушку.

— Айн момент, фрейлейн. Айн момент, — заговорил он, видимо довольный произведенным эффектом.

Катя стояла ни жива ни мертва. Что ему надо? Почему он оказался здесь? Страх охватил ее, и, подталкиваемая этим страхом, она бросилась бежать.

Но Зигфрид тут же нагнал ее, взял за руку.

— Айн момент! Айн момент!.. — твердил он, сжимая ее руку будто клещами и оглядываясь по сторонам. Его большие, навыкате глаза непонятно искрились.

— Айн момент…

— Я закричу! Отпустите!

Она рванулась и, высвободившись, бросилась в проулок, Ее крик услышал дед, находившийся около крыльца.

— Что такое? Катерина! Что случилось?

— Дедушка! Дедушка, помоги!

Ковыляя на тощих ногах, старик поспешил Кате навстречу и храбро заслонил собой внучку.

— Хозяин? — спросил Зигфрид Трофимова. Глаза его холодно поблескивали. — Вы есть хозяин этот дом?

— Да, точно, я же говорил вам, — сбивчиво, волнуясь и дрожа, отвечал старик.