В день первой любви — страница 45 из 61

Последний довод показался Давыдченкову убедительным. Но все же какие-то соображения продолжали бродить в его голове.

— Очень меня интересует, как мы будем дальше наступать, — сказал он.

— Да зачем тебе? — удивился Пинчук. — Стратегию, что ли, изучаешь?

— Нет, не стратегию, — серьезным тоном произнес Давыдченков. — Мне просто обидно, если мы войну закончим на этих хуторах.

— Обидно?!

— Конечно обидно. — Давыдченков сбросил с бритвы клок пены и посмотрел на Пинчука. — Столько пройти — и в Германии не побывать!

— Вот тебе раз! — Пинчук даже передернул плечами. — Говоришь так, будто ты на ярмарку приехал и выбираешь… Фронт-то вон какой: кто-то здесь, а кто-то с другого краю…

— Кто-то — это меня не интересует, — прервал Пинчука Давыдченков. — Мне лично желается быть на германском направлении.

— Да мы все на германском.

— Ты словами не прижимай меня. Знаю, что все. Я тебе сказал: хочу лично войти в ихнюю страну.

— Немцев, что ли, не видал?

— Видал, сам знаешь.

— Тогда чего же?

Давыдченков переступил с ноги на ногу, вытер бритву и посмотрел на Пинчука в упор.

— На ихнюю жизнь хочу взглянуть. На ихних стариков, на баб… Чтобы и они, конечно, увидели меня. Вот, дескать, тот человек, которого мы хотели изничтожить, а он теперь шагает по нашей земле… Чтобы поняли, что они наделали, когда посылали к нам грабить да убивать.

— Постращать, что ли, хочешь?

— Зачем? — Давыдченков снова помолчал, соображая. — Не постращать, а предупредить. По-серьезному и в последний раз предупредить.

Пинчук внимательно поглядел на Давыдченкова: сколько времени воюют рядом, а ведь он, оказывается, совсем мало знал этого парня.

— Не беспокойся, Вася, предупредят, где надо. Там предупредят! — Пинчук ткнул пальцем куда-то вверх. — Там это виднее и покрепче можно сделать.

— Там само собой, — упрямо настаивал на своем Давыдченков. — А я со своей стороны то же хочу сделать.

— Может, тебе рапорт командующему фронтом подать? Так, мол, и так, я, Василий Давыдченков…

— Вот возьму да и сочиню.

— Вот переполох будет в штабах.

— А что? — хитро прищурился Давыдченков. — Кое-где будет.

— В медсанбате, что ли?

— Ну, чертушка! — рассмеялся Давыдченков. — Соображаешь… Брейся, слушай, я уже закончил.

Давыдченков снова начал балагурить, рассказал, какие тут, в медсанбате, паршивые порядки: девчонкам шагу из палаток не дают ступить, и что старшина в роте стал ужас какой прижимистый…

Пинчук встал, подошел к сосне, на которой было пристроено зеркало. Быстро сбросил с себя гимнастерку, взялся за помазок. Давыдченков поливал себе из котелка, умывался, шумно фыркая и отплевываясь. Минутой позже он, уже одетый, расчесывал свой каштановый чуб, косил глазами на Пинчука и говорил:

— Люблю, чтобы все было на высоте. Чтобы по первому классу. Мне поэтому в разведке очень нравится. Ребята тут фартовые… Молодцы ребята. В пехоте все же не то.

— В пехоте есть тоже хорошие ребята.

— Да не о том я! — горячился Давыдченков. — Вот сейчас, ты знаешь, я не понимаю людей, которые… Ну посмотри на другого — черт его знает на кого похож, вылезет из землянки — и родная мама не угадает. Все, все знаю, что ты скажешь. Условия, бои и разные другие штуки. А у нас что, сплошные именины, что ли? Не тебе об этом рассказывать. А посмотри на ребят. Вон Болотов.

Пинчук согласно кивнул головой, представил себе Болотова. Умеет одеться картинно. Пилотка набочок, с особым шиком. Гимнастерка чуть укорочена, галифе в норме, а у другого посмотришь — будто два огромных лопуха по бокам.

— Возьми Маланова, — продолжал свои размышления Давыдченков. — Да хоть кого угодно. Разведчика сразу определишь. Я еще моряков люблю — у них тоже есть свой шик. Поэтому, брат, и девочки бегают за ними… Что ты! Еще как бегают! До войны я только и мечтал про флот. Война началась — попал в разведку, тоже, считаю, неплохо… Тут, в санбате, одна фигурка появилась, не махнуть ли нам, сержант, а? Вроде как для налаживания контактов…

— Насчет внешности ты не совсем прав, — сказал Пинчук, чтобы уклониться от предложения Давыдченкова. — Разные есть ребята. Про Пелевина, к примеру, никогда не скажешь, что он разведчик, то есть в том смысле, что внешность у него самая обычная.

— Ну, — улыбнулся Давыдченков, и нос его, кажется, стал еще длиннее, — такой Пелевин, по-моему, единственный на весь фронт. Тут ты прав целиком. Иногда глазам просто не веришь, что вот именно он два часа назад был вместе с тобой на той стороне… Может, потому что он постарше нас. Хотя Паша Осипов покойный, кажется, ровесник был Пелевину, и тоже женатый… Но шик любил. Помнишь, как однажды Паша явился в кожаной куртке, маузер на боку. Забыл, где он раздобыл все это. А фуражка летная — с золотым «крабом».

— Да, было! — Пинчук вздохнул. — Где мы тогда стояли? Кажется, это было после Днепра?

— Это было, по-моему, вскоре как пришел Батурин.

— Да нет же. Батурина еще у нас не было.

— В штабе Пашу, помнишь, заставили снять летную фуражку и отдать маузер. А в кожаной тужурке он еще долго форсил.

— Какой был парень! — сказал Пинчук и замолк.

Помолчал и Давыдченков. Оба сидели на бревне у сарая. Тихо поскрипывал в листве надломленный сук под порывами ветерка. По стволам деревьев ползали солнечные лучи. День окончательно разгулялся, глухо слышалась вдалеке стрельба; на большаке, проходившем в тылу, что-то гудело: то ли танк, то ли тягач.

— Слушай, значит, он даже и крикнуть не успел?

— Нет, — покачал головой Пинчук.

Снова замолкли. Отчетливо донесся скрип дерева — теперь с другой стороны сарая.

— Тут кругом все деревья побиты осколками да пулями. Наддай посильней — и повалятся, — сказал Давыдченков, задирая голову и оглядываясь.

— Не повалятся, — сказал Пинчук хмуро.

Давыдченков быстро поглядел на товарища и ничего не ответил. И стало вдруг как-то неестественно тихо вокруг, даже ветер прекратил свои порывы. Оба молчали и смотрели куда-то в гущу опадавшего леса, в мелькавшую сквозь макушки деревьев голубизну неба, и перед обоими кружилась желтеющая листва и колыхался, плыл в тумане знакомый голос, вставало в расплывавшемся высоком облаке смуглое, с горячими цыганскими глазами лицо Паши.

Давыдченков ко всем во взводе относился ровно, он каждого жалел, но если погибал к тому же настоящий разведчик, то Давыдченков прежде всего задумывался о том, с кем ему идти в очередной поиск. Паши Осипова нет, вычеркнут его штабные писаря из списков взвода, ребята еще некоторое время будут помнить, какой был Паша, как говорил, как ходил, а потом время сотрет и эту память — возникнут другие дела, другие парни появятся, некоторые и совсем ничего не успеют по себе оставить. Тот же, к примеру, Попов — первый его поиск оказался и последним. Война есть война. У Паши Осипова в далеком тылу есть жена, есть маленькая дочка. Но по молодости своей Давыдченков считал достойной только мужскую память, в которую только и верил, хотя еще и не испытал ее в своей короткой жизни.

— Какую штуку выкидывает война, — задумчиво произнес он, чиркая спичкой. — Ты помнишь Пашин разговор? Он вроде шутил, а ведь получилось всерьез.

— Ты о чем?

— Помнишь, он как-то просил, что если случится с ним беда, так чтоб не оставили его в поле, похоронили. Место просил приметить. Мы еще тогда смеялись: «Чудишь, Пашка!» Все боялся вроде, как бы ему без могилы не остаться. А ведь смотри — так и получилось.

— Да, действительно, — протянул задумчиво Пинчук. — Была у него эта блажь.

— Почему блажь? — спросил настороженно Давыдченков. — По-моему, нормальное желание.

— Смотри-ка, — Пинчук немного отстранился и с улыбкой оглядел Давыдченкова, — черные мыслишки бегают в голове?

— Черные не черные, — вздохнул Давыдченков, — только, как говорят, все под верховным ходим. Уж если тебя не стало, так хоть пусть курганчик о тебе напоминает: жил такой-то, воевал, погиб тогда-то… Человек, глядишь, остановится…

— Слезу прольет, — вставил быстро Пинчук.

Давыдченков махнул рукой.

— Да ну тебя! Ты или не хочешь разговаривать, или притворяешься, будто не понимаешь. Про слезу, учти, это ты сказал, а не я.

— Ладно, извини, — кивнул Пинчук. — Мне просто захотелось поскорее узнать твое конечное желание. Итак, человек остановится…

Давыдченков помолчал.

— Я сам не знаю толком, чего хочу, — сказал он нерешительно. — Я понимаю: память в мировом масштабе потомков там и прочее, я понимаю, что это распрекрасно и необходимо. Но знаешь, Леха, я хотел бы, чтобы вот прошел человек мимо курганчика и задумался: вот, мол, я живу, а этот парень погиб, а мог бы тоже жить. Чтобы ему хоть чуточку грустно стало. И совсем не обязательно, чтобы он произносил какие-то громкие слова, сделав при этом постную рожу, но чтобы настроение у него, пусть хоть не намного, испортилось.

Пинчук пожал плечами и отвернулся. Ему казалось странным разговаривать здесь, на фронте, о разных курганчиках — вообще всякие словеса насчет того, как придет кто-то да прочтет такую-то надпись, Пинчуку казались фальшивыми. По той же самой причине он совершенно не терпел разглагольствований о храбрости, мужестве, подвиге — ребята в разведке всему этому находили какие-то другие слова, все тут было понятно, а вот когда начнет кто-то со стороны поливать, как водой из пожарной трубы, такой медовый раствор получается…

— Тебе что, легче будет, — сказал он, продолжая разговор, — если кто-то поводит глазами по вывеске, а потом забудет через минуту?

— Почему же через минуту? Может, подольше.

— Если ты кому-то дорог, тот запомнит. Хоть сто лет промелькни, а он будет помнить. Скажешь, не так?

— Так конечно. Только все же…

— Ну что — все же? — Пинчук прищурил глаза и покачал головой. — Все это блажь, Вася. И Пашка блажил. Уж кто-кто, а он-то прекрасно знал, на что мы идем, отправляясь каждый раз в тыл к немцу. Знал и никогда ничего не боялся. А поговорить любил тут, в тылу, вроде как вот мы с тобой — расселись и балакаем. Нервы-то поослабнут, поглядишь вокруг, ну и полезут в голову разные мысли: один раз, дескать, проскочил, другой, в третий, глядишь, отметили, но отлежался, подлатали, пошел в четвертый, а там ведь пятый… Ведь сам знаешь, что часто напролом, на бога идешь…