В День Победы — страница 32 из 45

в народе именовался «коровьими песками» (и действительно, местами был засорен давнишними коровьими «лепешками»). Противоположный берег, обрывистый и крутой, казался для пловца недостижимым: река тут круто загибалась, увеличивала скорость и создавала настоящую стремнину, с бурунчиками и воронками. Вот два потенциальных моряка в один прекрасный солнечный день и решили переплыть с «коровьих песков» на ту сторону. Виктор Сомов переплыл благополучно, Николай же Огурцов, очутившись вдруг на крохотной отмели, испугался плыть дальше. Он даже не тонул — просто стоял по пояс в воде, сопротивлялся быстрому течению и, потеряв в себе уверенность, утратив свою внешнюю поэтическую томность, орал на всю реку: «Витька, я боюсь! Помоги мне!» А Витька от усталости сам поддался животному страху. Он бегал над обрывом, дрожал и едва не плакал, но лишь подавал советы… Виктор Андреевич зажмурил глаза, наконец вновь их открыл и подбодрил себя мыслью: «Чего не бывает в жизни, а тем более в молодые годы!»

Но, захваченный впечатлениями юности, связанными с Огурцовым, он припомнил и свою первую любовь, ибо впоследствии они взялись ухаживать за одной и той же девушкой. Они познакомились с ней в городском саду, а потом стали звать ее на свидания и соперничать. Сомов носил «клеши», подпоясанные флотским ремнем с бляхой, тельняшку, спортивный «бобрик»; Огурцов — пиджак с галстуком, что в послевоенные годы считалось роскошью и щегольством, а также модную длинноволосую прическу «фокстрот». Он, безусловно, победил. Сомов принял свое поражение как должное и простил его товарищу, перед которым не переставал чувствовать вину. Но ревность и уязвленность в нем остались и, удивительное дело, напомнили теперь о себе, шевельнулись где-то под ложечкой, впрочем, несильно и ненадолго. «Интересно, — подумал он, — на ком Огурцов женился. Может, как раз на ней? Надо будет его расспросить, а потом о себе рассказать. Мне-то обижаться тоже нельзя. Жена досталась хорошая. Друг жизни. И сынишу мне вон какого родила!» Капитан опять взглянул на Огурцова, покачал головой и усмехнулся.

Огурцов продолжал сосредоточенно вести машину. Виктор Андреевич размышлял о себе, что узнать его через тридцать лет, да еще в капитанском кителе, не так-то просто, однако уже начинал огорчаться и привлекать внимание наводящими вопросами.

— Скажи, друг, — поинтересовался он, — ты здешний?

— Здешний, — сказал Огурцов.

— И город, стало быть, хорошо знаешь?

— Разумеется, знаю.

— А скажи, пятую школу ты тоже знаешь?

Виктор Андреевич назвал ту самую школу, в которую они вместе ходили.

— Еще бы! — произнес Огурцов. — Я в ней учился. — Затем через паузу: — А вы ее откуда знаете?

— Да так… — неопределенно ответил Сомов и, не дождавшись более заинтересованного вопроса, с досадой подумал: «Странно. Так ни о чем и не догадался. Ну, погоди, Колька! Погляжу, какая у тебя будет физиономия, когда я представлюсь!»

Он еще несколько раз посмотрел в зеркало и даже поймал взгляд владельца дымчатого «Москвича», но снова безуспешно. Рассудив, однако, что теперь его лицо слабее освещено, он опять стал поглядывать на Огурцова смело, с многозначительными улыбками. «Молодец, Колька! — сказал он мысленно. — Что машина своя — тоже очень хорошо. Стало быть, материально обеспечен. Забот не ведаешь. И у меня своя машина. Садик, грешным делом, есть. Домик при садике. Мы с женой любим в земле покопаться… Ездить, конечно, приходится мало. Машину хочу отдать сынку. Заслуживает. Он у меня кандидатскую защитил. А тебе с собственным транспортом удобно. До Москвы — рукой подать. Наверное, в Большой театр наведываешься, в Третьяковку. Это ты всегда любил. Завидую тебе. Мне в этом отношении труднее. Как говорится, ощущаю недостаток культуры. Конечно, Лондон, Сингапур… Английский знаю. Но по-хорошему тебе завидую».

Ему вдруг показалось, будто Колька повел себя не так спокойно. То есть слишком явно это, пожалуй, ни в чем не выразилось, но какие-то признаки смены настроения у владельца «Москвича» стали Виктора Андреевича настораживать: более напряженная посадка, что ли, скованность движений, приглушенность дыхания, каменность лица. «Узнал или не узнал? — подумал он, впрочем, как-то без подъема, без стремления тотчас воспользоваться моментом, затем недоуменно спросил себя: — Если узнал, то почему делает вид, будто не узнал?»

Они ехали дальше, по старым и новым улицам города, по проспектам и окраинам, и то, что оба неловко помалкивали и как бы молчу испытывали один другого, создавало в машине гнетущую обстановку.

С каждой минутой Виктор Андреевич неожиданно для себя все более отчуждался от откровенного разговора. Настроение у него быстро портилось. Он ехал теперь машинально, позабыв даже о том, что оказался в этой машине случайно, благодаря любезности ее хозяина, что нужно считаться с его временем и не злоупотреблять его деликатностью. Капитан уж больше не смотрел на Огурцова прямым взглядом, лишь с огорчением косился, убеждаясь, что взаимных признаний не будет. Однако его продолжала мучить неуверенность; мозг сверлил вопрос: «Узнал или не узнал?»

Спохватившись, Виктор Андреевич попросил подвезти его к гостинице. Огурцов кивнул и вскоре выполнил просьбу своего пассажира. Возле центрального входа гостиницы, на бетонированной площадке для стоянки автомобилей, Колька прежде всего развернулся, а потом уж придержал «Москвича». Но Виктор Андреевич не торопился выйти из машины. Он, как загипнотизированный, продолжал сидеть в ней и сам не мог понять, чего дожидается, почему не имеет сил подняться. Ждал и Огурцов, терпеливо, не оборачиваясь. Его затылок, обрамленный белоснежной полосой воротника, был набычен, профиль лишился одухотворенности. Был какой-то момент, когда Сомов едва не устремился к Огурцову, не обнял его, не назвал по имени, но, пересидев какое-то время, уже не смог так поступить.

Он почувствовал непривычную растерянность и засуетился. Посчитав себя в этой ситуации обязанным, капитан лихорадочно полез в карман за деньгами и протянул товарищу десятку, стыдясь ее шелеста. Но едва Колька сделал жест, чтобы взять ассигнацию, как Виктор Андреевич, который имел достаточно денег и никогда их не жалел, вдруг внутренне вспыхнул от негодования, а внешне вполне спокойно произнес:

— Этого, конечно, слишком много. Давай сдачи.

— Сдачи у меня нет, — ответил Огурцов, и капитан с изумлением заподозрил в его тоне уловку.

— Нет, этого слишком много, — повторил он жестко. — Вези к какому-нибудь магазину.

Огурцов послушно тронул «Москвича». Капитан ждал, что Колька не выдержит напряжения совести, но ему пришлось вторично изумиться, ибо лицо Огурцова осталось бесстрастным, он сделал характерное движение языком во рту, как бы подчеркивая свое спокойствие.

Вскоре они остановились возле продовольственного магазина. Виктор Андреевич пошел, разменял деньги, взял из них, сколько считал нужным, и через окошко кабины передал водителю. До последнего мгновения им руководило зло, но как только «Москвич» укатил, капитан испытал отвращение к самому себе и странную жалость к бывшему товарищу.

Задумчивый и грустный капитан на следующее утро уехал к себе домой. С тяжелым чувством он еще некоторое время вставал и ложился, потом вновь забыл про Огурцова.

Листья на водеИз записок художника

Анатолию Василевскому

1

…Потом я изобразил на берегу пруда девушку. Она мне хорошо удалась.

Девушка на полотне была сильная, гибкая, с красивыми ногами, в плотно облегающей тело черной юбке, в легком красном свитере. Ее волнистые темно-русые волосы (так трудно передать этот естественный цвет) доставали ей до плеч, слегка откидывались за шею и подчеркивали своим движением поворот в мою сторону. Изогнувшись, она неловко бросала в воду камешек и улыбалась. Я мягко очертил ее бедро, удачно передал изгиб туловища в момент броска, кисть свободной руки, координирующей движение, сделал такой плавной и женственной. Героиня моя была хороша собой, и создавалось это впечатление не классическими женскими чертами, а обаянием молодости. Пусть несколько был вздернут нос, пусть были пухловаты губы, но это едва ли являлось недостатком, скорее — достоинством лица, как умело введенное в натуру искажение является на полотне признаком искусства. Лицо ее привлекало свежестью, здоровой белизной кожи, легким румянцем на щеках. Во вздернутости носа выражались задор и энергия, в пухлости губ — и тайное ожидание первого поцелуя, и способность к легкому женскому капризу, в ямке на щеке, в заостренности подбородка — детское умение без оглядки радоваться и крайне удивляться. Взгляд крупных глаз, утопленных в глубокие впадины, мог показаться и беззаботным, и задумчивым, и счастливым, и одновременно подернутым грустью. Она уже выпустила из руки свой камешек, и водная гладь нарушилась незначительным всплеском и расходящимися от него кругами. Они коснулись ближайших к всплеску осенних листьев и пошевелили их. Резные листья, сохранившие сочность, но приобретшие багряный цвет увядания, были рассыпаны по всему пруду и расцвечивали зеркало воды, точно красно-желтые звезды. Эти звезды слетали с кленов, росших по берегу. Между двумя соседними деревьями стояла обыкновенная деревянная скамья, а на ней лежала раскрытая книга. В пруду вместе с водой рябилось отражение голубого неба, солнечного света и легких облаков…

Я заканчивал картину и, чувствуя прежнюю страсть, водил кистью сдержанно, с искусственной леностью. Мне можно было позволить себе эту игру в уставшего гения, ибо я сознавал, что работа моя хороша. Я, баловень поразительной удачи, теперь подбоченивался и насвистывал веселые мелодии, отходил к зеркалу и подмигивал своему обросшему темной щетиной и исхудавшему двойнику. Я работал уже третью неделю, работал запоем, проводя перед холстом не менее шестнадцати часов ежедневно, сердясь на мать за то, что она звала меня пообедать или просто отдохнуть. К концу дня ныло все тело, но я не был разбит и спать укладывался возбужденный, досадуя, что слишком долго надо ждать следующего утра. С восходом солнца, едва освежившись под умывальником и выпив стакан чая, я снова трудился. Кисть послушно воспроизводила мои мысли, настроение; она то весело металась, то замирала, то слегка касалась холста. Мазки получались свежие, энергичные. Я сознавал их уместность, естественность, и мне даже начинало казаться, будто оттенки я временами пробую на язык и взвешиваю на ладони. Я изображал упругий осенний воздух и дышал им, набрасывал стынущую воду пруда и ощущал веселый озноб. Никогда позже я не испытывал такой легкости, такого яростного вдохновения. В течение последующих лет я очень редко был удовлетворен своей работой, и выразительности, какой достиг в пятидесятых годах случайно, потом уже добивался долго и трудно. А какие у меня получились листья! Боже мой, какими настоящими вышли у меня осенние листья! Как натурально они лежали на воде, создавая своим видом грустновато-оптимистический настрой души, заставляя помнить о нашей невечности на земле и верить в нашу вечность! Я так и назвал картину — «Листья на воде» — и тут же показал ее Наде…