В День Победы — страница 36 из 45

— Уважаемый Иван…

— Данилович, — подсказал я.

— Уважаемый Иван Данилович, — сказала она решительно. — Вы умный человек и должны понимать, что ваши отношения с Надей не могут оставаться невинными…

— Нет, они не невинны, — ответил я, удивляясь собственной прямоте и неосторожности. — Я люблю Надю. Мне кажется, что и она любит меня.

— Вы с ней объяснились? — спросила она с печалью в голосе.

— Нет.

— Иван Данилович, — снова обратилась ко мне Нина Емельяновна, смущая меня и располагая к себе своей неожиданной беспомощностью. — Иван Данилович, я прошу вас не делать этого. Пожалейте ее… Я вас очень прошу…

Я совершенно не предполагал, что она может заплакать, но она это сделала, потом встала и, не попрощавшись, медленно пошла к двери…

Я ходил на свидания с Надей. Я писал на берегу пруда пейзажи, затем с неразумным упорством учил Надю двигаться, проглатывая ком в горле, страдая оттого, что не в силах был помочь любимой девушке, и оттого, что она так безропотно подчинялась мне. Наконец я испытал такое вдохновение, такое сильное предчувствие художественной находки, что забыл обо всем на свете, кроме своей картины, проявляя по отношению к Наде простительную невнимательность.

5

Это произошло, когда я увидел, как на воду падает с клена осенний лист. Наступил прекрасный солнечный сентябрь, на редкость погожий и исключительно удачный для меня как для живописца. Вся листва вокруг пруда стала золотой. Вода оцепенела в холодной неподвижности, которая с утра и по вечерам нарушалась резкими всплесками у берега — щука и окунь сделались к осени особенно прожорливыми. Надя неожиданно для меня так похорошела, что я не мог оторвать от нее глаз, и теперь, когда касался ее, то ощущал в себе трепет.

Я увидел, как упал осенний лист. Он оторвался от ветки, спланировал на воду и лег на нее, создав впечатление полной невесомости и вызвав у меня светлую грусть. И вдруг я задохнулся от озарения. Вот оно, чего не хватало в моей картине! Падающего на воду кленового листа! Символа гордого увядания и надежды на возрождение! Наверное, в этот момент я поразил Надю своим видом и тем, с какой поспешностью схватил этюдник и начал писать этюд. Затем я, ничего ей не объясняя, опрометью побежал домой и тут же приступил к картине.

Я изобразил пруд в осеннем убранстве. Изумляясь тому, что кисть действует слишком непринужденно, как бы независимо от меня, я написал такой нежный солнечный свет, такой прозрачный воздух, такую загадочную осеннюю воду, что едва не заплакал от счастья. Затем я набросал на воду золотисто-багряных листьев клена, закрыл глаза, облизал пересохшие губы и позвал к картине мать.

Но самую полную радость я испытал, когда, как вспышка, мелькнуло передо мной лицо Нади, когда кисть, подчиняясь какой-то фантастической силе, молниеносно набросала среди кленов прекрасную девичью фигуру и придала ей сходство с Надей. Размахнувшись, девушка бросала в воду камешек, чуть кокетливо улыбалась и своим присутствием завершала композицию. Через три недели я закончил картину, снял со станка и помчался показать Наде. Она лишь покосилась на приставленный мною к клену холст, который был закрыт белой тканью, но спросила меня о том, почему я так долго не приходил.

И вот я, сияя от радости, убрал с холста закрывавшую его ткань. Я потер руки и вместе с Надей посмотрел на свою картину, затем на девушку. Когда я увидел, как она побледнела, то кинулся к ней, поднял ее на руки и… неожиданно принялся целовать. Я покружил ее на руках, затем машинально опустил на землю, а сам отошел и начал в волнении ходить взад-вперед: но вдруг остановился как вкопанный, поразившись своей неожиданной оценке событий: ведь я, по рассеянности не придав тому значения, опустил ее на землю. Конечно, во время отчаянных попыток научить девушку двигаться я много раз опускал ее на землю. Но если теперь…

И я мгновенно представил, что она, согнув в коленях ноги, улыбаясь странной безотчетной улыбкой, еще более бледная, чем прежде, стоит за моей спиной так же беспомощно и самостоятельно, как это впервые делают маленькие дети, стоит и молча протягивает ко мне руку. Ох, уж это воображение художника!..

Некоторое время я стоял не двигаясь и не дыша, потом заставил себя повернуться. Девушка сидела на рыжей ломкой траве, упершись в землю руками и свесив голову. Я тут же опять поднял ее и понес в коляску, сознавая, что бледность у Нади обморочная. Она откинулась на спинку коляски и закрыла глаза. Когда же я, не представляя, что делать дальше, взял ее за голову, Надя стала приходить в себя, вздохнула, через силу улыбнулась мне и вот уже с глазами, полными светлых слез, прошептала:

— Спасибо тебе! Спасибо за все! Ты сделал для меня все, что мог!..

В растерянности я схватил картину и забормотал какие-то пустые жалкие слова. Между деревьями показалась Нина Емельяновна, и я машинально начал отступать от Нади, все извиняясь и кланяясь, натыкаясь на сучья и стволы, наконец повернулся и пошел прочь быстрым шагом.

Той же осенью я, не находя себе места в тоске по Наде, уехал жить и работать в другой город. А картина моя на летней художественной выставке в Москве удостоилась золотой медали.

Он увидел…

Он увидел молодую мать такого пленительного облика, что не смотреть в ее сторону больше уже не мог; а дальше позабыл, что своим взглядом может привлечь ее внимание, что вскоре и случилось.

Звали его Мишей Петуховым. Были они на железнодорожной станции вдвоем с Катей Бондаревой, прозванной товарищами Кэт, тоненькой девушкой в американских джинсах, расцвеченных фальшивыми потертостями, и в босоножках на утолщенной пробковой подошве. Эта крупная узловая станция связывала линии некоторых сибирских и волжских направлений и являлась промежуточной по дороге из Сибири в Москву. Миша и Кэт собирались поехать за город и вошли в вокзал, неся на плечах спортивные сумки с кое-какой едой, обнимая друг друга и оживленно беседуя о разных интересных им пустяках. Они были студентами, недавно завершили летнюю сессию и вот решили прогуляться за город.

Молодая мать стояла у запыленного вокзального окна, держа на руках малого ребенка, который кричал надрывным криком обмочившегося новорожденного и своими ножками выбивал из «конверта» пеленку. Мать была очень хороша собой, темноволосая, стройная, нежная, особенно привлекательная от выражения беспомощности, от слез, стоявших в глазах. На руке ее, подхватившей ребенка под голову, висела кошелка. Свой потертый чемодан она поставила у ног, а кошелку поставить не могла, потому что прежде следовало куда-нибудь положить ребенка. Ни одного свободного места в это бойкое отпускное время на вокзале не было. Пассажиры дальнего следования, разморенные духотой и ко всему равнодушные от усталости, не покидали своих мест из опасения, что их займут. Не было и подоконника, на который молодая женщина могла бы положить ребенка и на котором могла бы его перепеленать.

Кэт, коротко остриженная блондинка, миловидная, с ярким педикюром, с декоративным православным крестиком на груди, уверенная в себе, влюбленная в своего кавалера, продолжала что-то весело говорить ему, продолжала смеяться, но он уже не слышал и не видел ее — он слышал плач ребенка, а видел юную родительницу, немножко растрепанную благодаря своему положению, запыленную с дороги, неопытную и от гордости беспомощную.

Он находил в ней что-то от классических материнских фигур с полотен старинных живописцев, и этому восприятию не мешали выбившиеся пряди ее прекрасных, старомодно уложенных волос, сбитые туфли, грубые чулки и помятости на юбке. Наконец она под действием его взгляда обернулась, покрылась румянцем упрека и от отчаяния едва не дала волю слезам.

— Извини, — сказал он Кэт. — Я сейчас.

И, озадачив свою подругу, двинулся к молодой матери, на ходу еще больше пленяясь ею: ее непохожестью на других, какой-то хорошей несовременностью, нестандартностью, что ли, которая, по правде говоря, ему изрядно надоела, только он до сих пор сам этого не знал. Был Миша Петухов высок и благодаря слишком узким джинсам подчеркнуто и в чем-то нелепо строен, редкие белокурые волосы доставали ему до плеч, лицо ненатурально старила жидкая бороденка, то есть и он в упомянутом смысле подчинялся стандарту, который мы для своего успокоения называем модой, но о собственном внешнем виде он сейчас не помнил.

— Здравствуйте, — сказал Петухов. — Разрешите, я вам помогу.

Женщина еще раз обернулась и, растерявшись и засветившись сквозь слезы благодарностью, доверчиво передала ему ребенка.

Он взял его, прижал к себе и, пока мать, торопясь, доставала из кошелки чистые пеленки, наслаждался своим непривычным положением, трепетом маленького тела и внезапно проснувшимся отцовским инстинктом.

По ее просьбе он положил ребенка на чемодан; только она хотела присесть, но Миша поднял чемодан и стал держать его на удобном для нее уровне. Она принялась заново пеленать своего малыша, который оказался мальчиком, а Миша стоял над ней, бессознательно теплея взглядом и улыбаясь.

— Как его зовут? — спросил он, когда мать взяла ребенка на руки и стала убаюкивать.

— Колей, — ответила она со смущением.

— А вас?

— Меня Аней.

— А меня Михаилом. Давайте, я его еще подержу. Вы, наверное, устали.

— Хорошо. Подержите, пожалуйста. Тогда я немножко приведу себя в порядок.

Он вновь взял ребенка на руки и принялся покачивать и похлопывать точно так же, как это делала Аня, испытывая тихий восторг оттого, что Коля подчиняется ему и замолкает. Петухов не знал о себе, что он чадолюбив, хотя иной раз жалел, что мать с отцом не растили кроме него других детей, сравнительно с ним совсем маленьких. Аня достала из кошелки расческу, зеркальце, еще что-то и, отвернувшись к окну, убрала выбившиеся пряди, притиснула на место шпильки, пригладила брови, припудрилась, наконец, поправила на поясе юбку и вновь повернулась.

— Кто же отпустил вас в такую дорогу одну? С ребенком и тяжелыми вещами! — сочувственно поинтересовался он, не возвращая ей Колю и дав