В День Победы — страница 39 из 45

ы мне? И себя тоже. Что мне, жилось плохо?.. В общем, некогда теперь. Прошу у всех прощения перед смертью, а жив останусь, опять буду думать, письмецо же, отыскав ваше теперешнее местожительство, непременно отошлю. Стаканы у меня еще есть для вас трофейные.

Уши мне, конечно, все покою не давали. Погляжу в зеркальце: то большие они у меня, то маленькие. Спрашиваю у ребят, те отвечают: уши как уши, красные только. Потом мне одно ухо оторвало совсем, в наказание, стало быть, больше ни одной царапины, а ухо чисто так осколком срезало. Ну, всего. Танки, кажись, пошли.

С фронтовым приветом ваш муж и отец, рядовой по званию, бронебойщик, раненный в боях за Родину».

Но, дочитав письмо, мать вздохнула и задумалась.

— Что не смеешься больше? — спросил Вениамин.

— Жалко их, прямо… — махнула она рукой, и в глазах у нее, будто испуг, мелькнуло желание заплакать.

— Других, может, и жалко, а этого-то чего жалеть? Пусть бы его там убило.

— Что ты! — испуганно произнесла она. — Хоть какой бы ни был у тебя отец, а теперь он на поле брани голову за нас кладет. Понимать это надо, сынок. А у тебя неплохой был отец. Неплохой! Так и запомни себе!..

— Он же тебе синяки подсвечивал.

— А это не твоего ума дело! И не подсвечивал вовсе, а неловко прикасался.

— Прикасался! — хмыкнул Вениамин, испытывая потребность что-нибудь сказать назло и кидая взгляд на малолеток, которые прислушивались к разговору.

— А мне вот жалко, — произнесла мать, стыдя сына. — Если бы он жив вернулся, я бы в бога стала верить. Я так иной раз по ночам и думаю: если бог есть, то пусть он сделает, чтобы твой отец жив вернулся с войны. И чтобы недоговоренности меж нами ничего не оставалось… А он винится, дурачок!..

— Ладно тебе! — произнес Вениамин, наблюдая, что у матери задрожали губы и глаза наполнились слезами. — Бог-то все равно не поможет…

Когда мать написала ответ и попросила сына что-нибудь добавить от себя отцу, он согласился и с неустойчивым наклоном букв старательно нацарапал школьной ручкой:

«Папаня, раз мы получили твое письмо, значит, тебя не убили в бою против танков. Мы так и поняли. До свидания».

— Про стаканы, может, ему напомнить? — спросил он.

Мать молча взяла у него письмо, запечатала в конверт и отослала по адресу полевой почты. Пошел счет неделям, затем месяцам. Уж началась весна, потом лето, но от отца вестей не поступало. Вениамин помалкивал, но тоже хотел, чтобы отец написал. Однако ничего они от него так больше и не получили. К осени сорок второго года пришло письмо, но другое. Мать долго сидела с ним, ничего не говорила и не перечитывала, потом неожиданно произнесла:

— Это ты, сынок, накаркал…

Сперва она слегла, затем стала подолгу задерживаться где-то после работы, забросила дом и детей. Поначалу она лишь не приходила вовремя домой, но неожиданно стала появляться под утро, пьяная. Соседи, наблюдая, какой жизнью зажила мать Вениамина, покачивали головами. А старший сын с гибелью отца вдруг стал все чаще вспоминать какую-то его былую значительность.

3

Вениамин стал малоразговорчив, не очень-то доверчив, хотя ради выгоды где-то умел прикинуться простаком и того, кто казался себе умным, перехитрить. Вечерами он то посматривал в окно, то выходил за порог и в тревоге прохаживался по двору, дожидаясь мать из госпиталя. Но текло время, и давно закончился рабочий день, а ее все не было.

Он возвращался домой, садился на табуретку и думал, что теперь делать. Сидел неподвижно, сложив на коленях худосочные руки с грязными ногтями. Посреди каморки стояли стол, один стул и три табуретки. Возле стены — принесенная из госпиталя кровать, к ней приставлена белая тумбочка. Часть площади занимала временная железная печка, зимой гревшая, а летом удобная, чтобы повесить на ее трубу какое-нибудь тряпье. Под столом или под кроватью, вокруг железной печки шалили малые дети. Они хныкали и просили есть. Вениамин вздыхал и произносил:

— На вас разве напасешься?

Он пересиливал дурное настроение и, почесав в затылке, сперва шел во двор и набирал топлива, затем разжигал печку, мыл, чистил картошку, заливал ее водой и варил.

Сестрице его Насте шел теперь пятый год. У нее были странные глаза: круглые и невыразительные, как у курицы. В отличие от своих младших братьев-погодков Лехи и Андрюхи, ужасно надоедливых, подвижных и больших забияк, сестрица уже кое в чем разбиралась и, в то время как братья звали маму, неожиданно говорила:

— Наверное, мамка опять выпимшая.

— Дура ты, Настасья, — тихо и зло воздействовал Вениамин. — Бестолочь конопатая. Какой раз тебе говорить? Не выпимшая, а больная. Повторяй за мной: мамка больная. Заболела мамка. Она тебе мать родная, а ты что болтаешь? Хочешь, язычок оторву?

— Нет, Венька, не хочу, — отвечала сестрица, посасывая палец.

— Веньк!.. Веньк!.. — теребили старшего брата погодки. — Где мамка-то?.. Мамулька-то… Мамочка-то наша… Скоро она?..

— Мамка больная, — говорила девочка, а, отойдя, вслух для себя уточняла: — Мамка больная, потому что она выпимшая…

Люди сердечные считали Вениамина пареньком находчивым, неглупым, добрым. Но при этом добавляли, что до беды не так уж далеко при отсутствии за ним строгого присмотра. Зато, по словам одной женщины, тоже госпитальной прачки, которая крала мыло и тихо сбывала его на базаре, мальчишка имел приметы будущего головореза. Женщина, кстати говоря, попалась, не без помощи Вениамина. Посещая время от времени базар, он увидел, как она торгует мылом, и безжалостно выразился при всех:

— Ты ж, стерва крашеная, мыло у раненых крадешь и на базаре им торгуешь. И меня же еще зверьем зовешь…

У базарных карманников о Чикунове сложилось мнение, что он надежный товарищ. И должно быть, Вениамин неоднократно принимал участие в делах этих безнадзорных ребят: братцы и сестрица неожиданно и тайно от матери наделялись сластями. Узнавая об этом, мать плакала, упрекала, ну и поколачивала старшего сына, потом махала на все рукой и говорила в тоске: «Знаете, идите к черту!»

Люди, что отзывались о Вениамине всегда нехорошо, винили во всем его мать.

— Видите ли… Яблоко от яблони… Потому бандит и волчонок… Мамаша-то, а?.. Ух, я бы таких! А отец, наверное, за Отчизну воюет, жизни своей не щадит!.. — именно так в разговоре с одной из соседок Чикуновых выразился однажды завхоз госпиталя Бобков, мужчина в очках, кожаном пальто-реглане, суконной фуражке и хромовых сапогах.

— Отца у меня, дяденька, между прочим, немцы убили, — сказал ему Вениамин, услышав и обернувшись. — А если ты, гад недобитый, еще раз мать мою затронешь, я тебе нос откушу. Мне терять нечего, я шпана.

— Да, — сказал в очках. — Разумеется. Я вас, мальчик, очень хорошо понял, — а собеседнице своей подчеркнул, выражая на лице уязвленность: — Он — откусит!..

Дружил Вениамин с лечившимися в госпитале ранеными солдатами. Летом одетые в пижамы да халаты, а зимой в тулупы и валенки, они гуляли в стороне от бараков, где были липовые аллеи и спортивная площадка техникума. Они всегда радостно приветствовали Вениамина, вели с ним серьезные разговоры, давали закурить по простоте душевной и недомыслию. Но тут откуда-то возникал сосед дед Аркадий. Он устроился возчиком при госпитале и теперь помыкал старой гнедой кобылкой, которая возила телегу с молочными бидонами или другими хозяйственными предметами. Ехидный дед назойливо опекал Вениамина и, затормозив телегу, бывало, замечал:

— Папироску ту, отрок, тебе бы в ноздрю запихать и прижать покрепче, чтобы паленым запахло.

Между дедом Аркадием и Вениамином были непростые отношения. Злословие деда Вениамин переносил плохо, но все же при случае открывал старику душу, говорил про отца, горько сетовал на мать. Дед, кинув вожжи на телегу и присев рядом на какую-нибудь скамеечку, кряхтел, вздыхал, сморкался на землю, отогнув большим пальцем прокуренный ус, чтобы не задеть при выхлопе, качал головой и сочувствовал:

— Да, парень, дела… Времена еще лихие!.. Ничего, Венька, все образуется!.. А что мать охраняешь да малолеток своих, ты, точно, в рай попадешь. За мать стой всегда! Перед отцом-то она все ж грешна, должно, была?.. Как сам думаешь, Венька?.. Эх, бабы, бабы!.. Ну, это я так. К слову пришлось. Ты бы бросил учиться-то, а? Патроны бы пошел делать. Деньги зарабатывать. Выучиться успеешь, когда немца разобьем. А то в учебе от тебя никакого толку. Шкодишь только. Хоть уважение у меня к тебе, Венька, есть, а растешь как сукин сын…

Ходили тягостные слухи такого содержания: будто у Чикуновой могут отобрать детей. И в каморку, в отсутствие матери, стала наведываться женщина в берете, с очками на носу и с папкой под мышкой. Женщина была какой-то инспектор по делам неблагополучных семей. Она являлась и спрашивала: «Как вам живется, дети, с вашей матерью?»

— Хорошо живется, тетенька, — отвечал Вениамин.

— Вы не хотите сказать правду?

— Хочим, — отвечал подросток. — Живется нам с мамкой хорошо.

— Может быть, вам живется плохо, а вы думаете, что это хорошо?..

— Нет, хорошо нам живется, — повторял Вениамин. — Мамку я вам нашу не советую дожидаться — беда будет.

Но женщина была терпелива, неустрашима, и она обещала:

— Я к вам зайду как-нибудь на днях. Может быть, послезавтра…

Соседки, чем могли, хотели семье этой помочь. Только Вениамин, самолюбивый, колючий, мнительный, отказывался. Он сам научился быть хитроумной хозяйкой, способной сварить поесть из ничего, стал добросовестной нянькой, и дети лезли к нему на колени, дергали его за штаны. О матери соседки говорили с оглядкой. Проходя по двору, она опускала глаза. Ее начали остерегаться.

Вениамин курил табак и играл в карты с уличными ребятами. Школьные учителя относились к нему по-разному: одни считали, что ученика этого надо определить в колонию, другие за трудным характером подростка видели тяжелый быт, старались воздействовать на Вениамина в меру доброты и ума, а также заботились, чтобы выписать в бедную семью то детские валенки, то полкило конфет.